Нет, значительность Брюсова вовсе не в его демонизме, вероятно, мнимом, а в его формальных заслугах. Он дал нам пример трудолюбия, точности, добросовестности. Он своим литературным опытом напомнил нам о труднейших задачах нашего ремесла. Бывают писатели, которым дела нет до школы, которые так поглощены жизненной судьбой в сознании ее связи с мировыми целями, что им вовсе не до «истории литературы». Не таков Брюсов. Он больше всего был озабочен тем, чтобы построить литературную фалангу так, как ему казалось это исторически нужным. Отсюда его ревнивое и подозрительное отношение ко всем, кто одновременно с ним выступал на свой страх и риск, не подчиняясь дисциплине.
Брюсов в начале своей литературной деятельности поставил себе задачей создать в России «школу нового искусства» — по образцу французских модернистов. Не случайно первая его книжка «Романсы без слов» — переводы из Верлена. Она появилась еще в 1894 году. Правда, Верлен ему не был созвучен, и впоследствии Брюсов переводил его неудачно, зато в Верхарне[272] он обрел конгениального себе поэта. Здесь вершина брюсовских достижений.
В течение 1904–1907 гг. у меня с Брюсовым не прекращалась переписка. Из этих писем видно, как живо Брюсов интересовался тем, что делается в Петербурге. Понять умонастроение тогдашнего Брюсова — это значит найти ключ к пониманию литературных отношений того времени, разгадать смысл борьбы между Москвою и Петербургом. Тут столкнулись две психологии, прямо противоположные.
Московские «декаденты» во главе с Брюсовым озабочены были прежде всего вопросами поэтики, художественного ремесла, литературной техники. Сам Брюсов, хотя в 1894 году и начал свою деятельность в сборниках под названием «Русские символисты»,[273] вовсе не дорожил символизмом как мироотношением. При возникновении «Весов», по крайней мере, он мне писал с совершенной определенностью, что он не считает себя и своих друзей-поэтов символистами. Правда, с появлением в «Весах» Андрея Белого[274] символизм становится как будто официальною программой москвичей. Но, по-видимому, Брюсов оставался при своем старом взгляде на поэзию. В противном случае едва ли «Весы» могли бы отказаться от символизма с такою легкостью, с какою они это сделали в последний год своего существования. Во всяком случае, сам Брюсов, если когда- нибудь и причислял себя к символистам, то лишь в том смысле, в каком понимали символизм французы, например Мореас.[275] Это был скорее маллармизм,[276] а не символизм. И напрасно многие удивлялись, что Брюсов «отрекся» от символизма на официальном праздновании своего юбилея: это было не отречение, а, так сказать, выяснение недоразумения.
Брюсов, естественно, боялся символизма, ибо он чувствовал, что символизм обязывает, а он хотел остаться не связанным каким бы то ни было миросозерцанием. Еще в книге
Брюсов был декадентом, не таким последовательным и бесстрашным в своих последних выводах, как Федор Сологуб,[278] но он все-таки был подлинным декадентом в том смысле, что одиночества своего не мог да и не хотел преодолеть. Он был готов иногда как-то принять «общественность», но лишь условно, не по существу, а лишь как «средство», как неприятный, но порою необходимый компромисс. При возникновении «Нового пути» он предсказывал этому журналу неудачу, потому что религиозные темы казались ему совершенно не нужными и в наше время бессодержательными. При встречах он всегда говорил о руководителях «Нового пути» иронически, хотя и не отказывался от сотрудничества в этом журнале.
В Петербурге тогда было совсем иное настроение. Политика была на третьем плане, на втором — эстетика, а на первом — вопросы «религиозного сознания». Было два центра — дом Мурузи на Литейном,[279] где жили Мережковские, и позднее — знаменитая «башня» на Таврической, где процветали «среды» Вячеслава Иванова. [280] Оба эти салона были чужды Брюсову. Он предпочитал Москву, где он, признанный мэтр, окруженный толпою почтительных учеников, не сталкивался с требовательными, острыми и подчас страшными темами, которые волновали петербургских философствующих поэтов. В Москве было уютнее и спокойнее. В Московском литературном кружке,[281] где устраивались собрания так называемой «Свободной эстетики»,[282] участники бесед не касались «проклятых вопросов». Тут была «тишь да гладь», а если происходили недоразумения, то на почве безвредного соперничества того же Брюсова с Бальмонтом, причем споры всегда оканчивались более или менее благополучно.
Брюсов был цельный человек. И в своей законченности он был прекрасен, как прекрасны и его точные, четкие, ясные и нередко совершенные стихи. Но Брюсов был не только поэт; он был делец, администратор, стратег. Он деловито хозяйничал в «Весах», ловко распределял темы, ведя войну направо и налево, не брезгуя даже сомнительными сотрудниками, если у них было бойкое перо и готовность изругать всякого по властному указанию его, Валерия Яковлевича.
Иные услужливые сотрудники «Весов» пересолили, правда, в своем чрезвычайном усердии и стали непристойно превозносить своего вождя, уверяя легковерных, что Брюсов — второй Пушкин.[283] Вероятно, Брюсов почувствовал бестактность этих льстецов и под конец старался освободиться от них, но выбраться из этого болота было не так-то легко.
Одно время Брюсов поговаривал о своем переезде в Петербург, но отложил свое намерение, чувствуя, очевидно, что там ему не пришлось бы царствовать по-московски. Атмосфера тогдашнего Петербурга была для него неподходящей. Петербург пушкинской «Пиковой дамы» и «Медного всадника», гоголевского «Невского проспекта» и «Шинели», Петербург Достоевского — вся эта безумная фантастика делала город волшебным и призрачным. А Брюсов при всем своем декадентстве был очень трезвый и бытовой человек, хороший директор Литературно-художественного кружка, домохозяин и вообще «позитивист». Идея «неприятия мира» внушала ему отвращение и ужас.
В конце 1904 года произошел разрыв моих отношений с Мережковскими. Последствием этого было закрытие «Нового пути». Вместо него возник, по моей инициативе, новый журнал — «Вопросы жизни». Это был первый журнал в России, который пользовался авторитетом в широких культурных кругах и последовательно печатал на своих страницах символистов, до того времени гонимых и непризнанных. Брюсов сразу понял значение «Вопросов жизни». Из его писем ко мне видно, как он охотно и настойчиво стремился к постоянному сотрудничеству в «Вопросах жизни». «Весы» все еще были «прихотью московского мецената» в глазах тогдашней публики, а Брюсову хотелось более широкого поприща для своей литературной деятельности. Я ему был совершенно чужд, но он считался со мною, потому что у меня в руках был тогда самый важный стратегический пункт — литературный отдел «Вопросов жизни». Как только прекратился этот журнал, отношение Брюсова ко мне резко изменилось. Эту метаморфозу нетрудно заметить, читая брюсовские письма.
Эта враждебность Брюсова совпала с эпохою так называемого «мистического анархизма» после выхода в свет «Факелов» и книги, написанной мною совместно с Вячеславом Ивановым. Началась полемика. Кампанию вел против меня не один Брюсов. Иным я вовсе не отвечал, усматривая в нападках на меня мотивы, не имеющие никакого отношения к литературе, но от литературного поединка с Брюсовым я не уклонился. В ответ на его статьи появились мои статьи в «Золотом руне»,[284] в «Перевале». Наша с ним переписка прекратилась весною 1907 года после моей рецензии на его книгу «Земная ось».[285]
Теперь, когда Брюсов среди ушедших от нас, я чувствую, что в моих с ним отношениях, в борьбе, которую мне довелось вести против него, правда не всегда была на моей стороне. Я не хочу этим сказать, что я теперь разделяю его миросозерцание. Напротив, оно мне совершенно чуждо. Но иногда он был прав