получив высший балл за русское сочинение.
Но возвращусь, однако, к первым годам моей гимназической жизни. Выдержав переходные экзамены из первого во второй класс, я поехал вместе с отцом в Козлов к дяде Григорию Ивановичу.
Отец через несколько дней уехал из Козлова, оставив меня там погостить. Дядюшка мой был доктором и, как говорили тогда, талантливым. Пациентов-почитателей у него в Козлове было много, несмотря на строгий и суровый его нрав. Ко мне он был благосклонен и, кажется, любил меня. Он был умный и начитанный человек и говорил нередко, что избрал медицинскую профессию по какому-то злому случаю, а что ему надо бы было быть филологом. В самом деле, он, по-видимому, любил литературу больше всего на свете, понимал толк в языке и стиле, и мы с ним нередко, восхищаясь, читали вместе Пушкина.
У него был большой дом на Московской улице. И мне казалось тогда странным, что в доме так много комнат и все они огромные, а живут там только двое — дядя Гриша и тетя Сура.
Эта тетя Сура казалась мне тогда особой несколько странною и загадочною. Впоследствии я узнал, что у нее была болезненная склонность к вину, и только тогда я понял, почему так странно блестели ее глаза и почему она мне, мальчику, говорила неожиданные вещи. Если бы не это, пугавшее иногда меня, поведение тети Серафимы Яковлевны, мне бы жилось в доме дяди не худо. Мне нравилось бродить по большому запущенному фруктовому саду, который принадлежал дядюшке. Мне нравилось заходить в конюшню и беседовать с кучером Матвеем, прислушиваясь к влажному чавканью лошадей и сухому постукиванию копыт, мне нравилось играть с дядей Гришей в шахматы — это были мои первые уроки шахматной игры, мне нравилось выезжать на прогулку с тетей или дядей за город, в девичий монастырь, где нас угощали чем-нибудь вкусным, но особое удовольствие испытывал я тогда, когда мы вместе с дядюшкой ловили карасей в монастырском пруду. Однажды дядюшка повез меня в гости к своему знакомому, который жил в имении в верстах в пятнадцати от города. Помню, как я опьянел от жарких полей и голубого неба, под конец пути меня укачало и я заснул в углу коляски, а когда проснулся, передо мной была незнакомая бородатая физиономия. Это будил меня дядюшкин приятель. Помню, что меня весьма удивила странная обстановка этого помещичьего дома. В просторных комнатах, ничем не оклеенных, почти не было мебели, зато по стенам висело много ружей, плеток, рогов, кинжалов и разных охотничьих принадлежностей. По грязному полу бродили, стуча о пол хвостами, собаки, от которых распространялся едкий, острый запах. Дядюшка тотчас после обеда, который подавала на разбитых тарелках, миловидная, босоногая девушка, уселся с этим помещиком играть в шахматы. Я посидел недолго около их столика и после пятого хода, перестав понимать игру, соскучился и стал зевать. Заметив мою скуку, помещик пошел в другую комнату и принес оттуда толстую книжку. «Вот от этой страницы до этой можно читать, — сказал он, — а что раньше и что потом, читать нельзя». Я взял книжку и пошел в сад. Отмеченные страницы я прочел с жадностью, не отрываясь. Голова моя горела. Я был в восторге. Это была глава о Коле Красоткине и других детях из «Братьев Карамазовых» Достоевского. Когда я дочитывал последние строки, чей-то приятный голос прозвучал около самого моего уха. Я поднял глаза. Около меня сидела на скамейке Феклуша,[1174] та самая девушка, которая подавала нам обед.
Она спросила меня, что я читаю. Я поделился с нею впечатлениями. Потом она повела меня на гряды собирать к ужину землянику. Потом мы пошли на скотный двор, прошли на деревню. И к вечеру, когда надо было идти домой, я уже был влюблен в Феклушу.
После ужина меня положили спать в комнате одного, а не с дядюшкой. Было душно, и светила луна. Мне не спалось. Среди ночи за стеной послышался шепот. Кто-то уговаривал кого-то, сердился. И кто-то роптал, плакал. Я решил, что это Феклуша и помещик, но что между ними происходит, я понять не мог, и мне казалось, что сейчас обижают Феклушу, мучают ее, и я ненавидел помещика.
Утром я покинул эту усадьбу в какой-то сладостной и смутной печали.
Все мое детство и отрочество прошло в Москве или под Москвою, почти всегда на даче, в имении графа Шереметьева.[1175] И природу, стало быть, я знал главным образом подмосковную. Изредка только бывал я в Тамбовской губернии, в Козловском уезде, у дяди Г. И. Чулкова, а один раз прожил некоторое время в имении другого моего дядюшки, В. А. Александрова, небезызвестного драматурга.[1176] Зато впоследствии мне пришлось немало побродить по белу свету.
Своеобразное мрачное впечатление произвела на меня в детстве та самая бабушка, Анна Петровна, происхождение которой так тщательно скрывали мои родственники. Говорили, что в молодости она была красоты необычайной, и при этом всегда добавляли, что характер у нее был ужасный. Дедушка Александр Михайлович Александров, как рассказывали, романтически тайно увез ее из Таганрога, где жили ее родители. Дедушки я не помню, но он, кажется, всю жизнь был в нее влюблен, и она держала его под башмаком, капризничая безмерно. Избалованная его любовью, она после его смерти предъявляла ко всем невозможные требования: все должны были за ней ухаживать, ей угождать и льстить. Припадки ее гнева были ужасны. Я помню ее уже старухой лет семидесяти. По-видимому, она была тогда уже полусумасшедшей.
Однажды на дачу к В. А. Александрову, с которым и жила моя бабушка, его мать, Анна Петровна, приехала моя тетка, Софья Александровна Москалева со своим больным мужем, который занимал тогда где-то в провинции пост председателя судебной палаты. Наша семья жила тем летом по соседству с дачею Александровых. И вот однажды после прогулки подхожу я к террасе Александровых, где все общество сидело за самоваром, и вижу, как муж тети, Москалев, большой грузный человек, как-то странно и неестественно поднимается с кресла, вытягивается, прижимая руки к груди, и вдруг падает, запрокинув голову назад. Когда я вбежал на террасу, он был уже мертв. Отчаяние моей тетки, Софьи Александровны, было беспредельно. И вот в эти дни, когда покойник лежал на столе, с моей бабушкой случился припадок ее сумасшедшей ярости. Она вдруг решила, что на нее никто не обращает внимания, что с ней непочтительны, что дети ее презирают. На другой день после смерти Москалева я случайно зашел на Александровскую дачу в тот час, когда плачущую и тоже от горя полубезумную тетку дядя мой повел пройтись по парку. Я застал на даче только одну бабушку в комнате, где лежал покойник. Она стала жаловаться мне на горькую будто бы ее судьбу, но, заметив, что я ей не сочувствую, побежала в кухню, схватила там огромный нож, так называемый косарь, и бросилась на меня с этим ножом, крича, что она меня зарежет, потому что и я ее враг. Так минуты две бегали мы по комнате вокруг покойника, я, спасаясь от преследования, а она, угрожая мне ножом. Я до сих пор не могу забыть ее искаженного тогда лица.
Моя мать, очевидно, характером своим походила на отца, моего дедушку, Александра Михайловича — если верить тому, что говорили про него мои родственники. Мать моя отличалась чрезвычайной добротою и добродушием. Никогда и ни про кого она не говорила дурно, к людям была внимательна и, если могла кому-нибудь помочь, помогала тотчас же. Она была религиозна и, кажется, молилась усердно, но ханжества в ней не было и тени. Была она очень начитанной, и взгляды у нее были туманные, но образование она получила совсем плохое и, кроме поверхностного знания французского языка и умения играть на рояле, она никакими знаниями не обладала. Писала по-русски с грамматическими ошибками. Детей своих она любила безмерно, но худое ее образование и постоянная материальная нужда не позволили ей воспитывать детей как следовало бы. И я немало страдал впоследствии от недостаточного моего детского воспитания. И отец мой был человек простой, скромный и добрый. Отличался необыкновенной трудоспособностью. Над своими «руководствами», «указателями», «комментариями» сидел он с утра до ночи, отрываясь от письменного стола лишь для того, чтобы пообедать или чтобы прочесть «Русские ведомости» — газету по тем временам наиболее либеральную, которую он почему-то неизменно читал, несмотря на свои умеренные политические убеждения.
Он был человеком эпохи Александра II[1177] и верил, что реформы придут сверху и весьма боялся революции.
А во мне с раннего детства жил дух непокорный и мятежный. В классе третьем-четвертом я уже отличался вольномыслием и нередко заводил с отцом споры на политические темы. Впоследствии, кажется, в пятом классе стал выходить в гимназии журнал под моей редакцией. Направление его было радикальное. Впрочем, в этом журнале преобладал отдел литературный. Сотрудников, к сожалению, оказалось немного, и журнал скоро должен был прекратить свое существование. К тому же я замышлял уже тогда о переходе в другую гимназию и это не могло содействовать прочности издания. Сам я начал писать очень рано, когда — не помню точно. Всегда у меня были папки, набитые рукописями. Я писал рассказы, романы и критические