что кушать и как что-то еще, что тоже нездорово делать стоя.
У нас в местечке, — начал он, — были два брата-близнеца. Не Йофы, но близнецы иногда рождаются и в других семьях. Один, его звали Эфраим, выкуривал сорок сигарет в день, каждый вечер съедал буханку хлеба — белого, конечно, — с маслом и с колбасой и, чтобы сердце не заросло жиром, выпивал под это пол-литра водки, а когда кончал есть, шел — извини меня — к проститутке. Но кто лучше тебя понимает… такое чревоугодие, такая распущенность… в конце концов приходит время расплачиваться… И действительно, когда этому Эфраиму было сто пять лет, он поехал судьей на соревнование по пиву, по дороге поезд сошел с путей, и он погиб на месте. Но зато его брат-близнец, который никогда не курил, никогда не пил и никогда не касался мяса: ни мяса в тарелке, ни мяса — «извини и пожалуйста» — женщины, в возрасте четырех месяцев умер от воспаления легких.
— Ну, и о чем это говорит? — Мама раздраженно поднялась.
— О том, что вегетарианство — это очень хорошо для кишечника, но люди — у них есть не только кишечник, у них есть еще ум, и сердце, и еще несколько органов, и есть у них также муж, и жена, и дети, и работа, и есть у них также желания и память, добрые побуждения и злые побуждения — и для всего этого иногда нужен хороший кусок мяса, а главное, Хана, нужно успокоиться.
Время шло. Настоящее отступало, а может, наоборот, надвигалось — «Это зависит, — объяснил нам как-то в классе Элиезер, — от того, где вы себя располагаете — едущими в поезде или стоящими на платформе». Дни проходили и исчезали, словно длинная, плывущая в одну сторону череда красных звонков — восходов, закатов и сезонов, — и становились «теми», овеянными легендарной славой, «временами», когда «все помогали друг другу», и «все уважали друг друга», и «все знали друг друга в лицо и по имени», — и иногда, под видом дружеского похлопывания по плечу, скрипач осмеливался протянуть робкую руку и коснуться тела Апупы, чтобы найти и в нем следы времени, оценить, насколько еще упруга и живуча эта плоть. Но уж эти прикосновения Апупа наконец понял. Ибо в отличие от «Планов», слишком сложных для куриности его мозга, и осторожных расспросов, слишком утонченных для его толстой кожи, испытующие прикосновения Гирша не так уж отличались от того, как он сам, Апупа, прощупывал зрелость сливы или состояние коровьего вымени или колена.
Он позвал Жениха и велел ему поговорить с Гиршем.
— Пусть он перестанет меня щупать. Скажи ему прямо: Давид Йофе умрет после тебя, незачем тебе тут ждать!
Но Жених взбунтовался:
— Это не мой с тобой уговор, — сказал он. — Это твой уговор с ним.
То был первый раз, что Арон осмелился ослушаться тестя, и Апупа уже начал обдумывать, не прогнать ли скрипача вообще. Но пока все были заняты предсказаниями и предположениями, сама Амума неожиданно исчезла из дому, и тогда все бросились ее искать. Были бы у каких-нибудь других Йофов такие же открытые фонтанеллы, как у меня, они смогли бы с их помощью угадать не только место ее укрытия, но и ее близкую кончину. Но я и это предсказание своей фонтанеллы держал про себя, зная, что бабушка не хочет, чтобы ее нашли.
Помогать в поисках прибыли Йофы со всей Страны. Они прочесали дворы, вышли в поля, обыскали все сады и апельсиновые рощи, мобилизовали мужа Наифы и всех его братьев-следопытов, которые прошли по всем оврагам меж холмов — и, нигде ее не найдя, высказали предположение, что, возможно, она ушла в Вальдхайм, в дом семьи Рейнгардтов. Этот добротный хуторской дом, сегодня уже умирающее строение, тогда еще стоял прочно. Его жилое крыло служило хранилищем для семян и зерна, коровник превратили в столярную мастерскую, былое помещение для рабочих — в склады.
Апупа не ждал ни минуты. Как и за годы до того, он снова раскрывал бешеными ударами двери, вламывался в те же подвалы и кладовки через те же самые входы, звал ее теми же громовыми криками, прокладывал себе дорогу среди мусора, хлама, рабочих, мешков с опилками, бочек и сетей паутины, взлетал на второй этаж — черно-белые плитки проглядывали там из-под куч зерна, — заглядывал во все уголки, где мать может искать воспоминание о своей дочери.
Сойки взвились крикливой стаей. Испуганно замычали коровы в соседнем коровнике. Прибежал было секретарь мошава, требуя объяснить, «что здесь происходит», но две половины Апупиных братьев, сопровождавшие Апупу вместе с небольшой группой своих потомков, перегородили секретарю дорогу, окружили и не дали пройти.
— Мы сейчас уйдем… — успокаивали они его. — Вы не волнуйтесь… всё будет в порядке… мы ничего не возьмем… дайте ему только поискать…
Голоса у них был мягкие, почти умоляющие, но руки сильные и твердые. Тем временем подошли еще люди, и я испугался, потому что вдруг, среди бела дня, послышались крики: «Мама… мама…» — такие ясные, такого очевидного происхождения, что вполне внятно объясняли — даже тем, кто этому внять не хотел, — откуда в последние годы доносились такие же призывы по ночам, — но Амумы не было нигде, и Апупа, отчаявшись, умолк.
А когда все вернулись во «Двор Йофе», закрыли за собой двойные ворота и встали беспомощным кружком, не зная, что делать дальше, в доме Арона и Пнины вдруг открылись ставни, и в окне возникла Пнина — белая, чистая, залитая светом, — и выкрикнула то, что я все это время знал и скрывал:
— Идиоты! Она лежит в бараке!
Амуму — «упавшую с крыши птицу», маленькую и дрожащую, — нашли в бараке, под кучей старых английских военных одеял. Все вдруг увидели, как она исхудала. Раньше никто этого не замечал, потому что от природы она была тонкокостной, а к старости годы не отложились в ней складками и слоями жира, а превратились в гнев и воспоминания. Но теперь она из просто тонкой стала тощей, почти высохшей, и светилась той худобой грызущего себя изнутри тела, которую нельзя не заметить и в природе которой невозможно ошибиться.
Рахель сразу поняла, что происходит, и ее охватил ужас.
— Что ты здесь делаешь, мама? — закричала она. — Ты больна! Посмотри, как ты выглядишь! Немедленно вёрнись домой и ложись в кровать…
Но Амума улыбнулась и сказала, чтобы ее оставили в покое, что свои последние дни она хочет провести с Батией.
— Какие последние дни? О чем ты говоришь? Как ты можешь лежать здесь, среди этого мусора и грязи?
Но Амума сказала:
— У меня в животе растет что-то плохое. Я умираю.
И тогда Гирш Ландау, который хотел было произнести это про себя, выкрикнул вдруг вслух:
— Но у нас есть уговор! Сара умерла, теперь его очередь!
Йофы удивленно повернулись к нему. Маленький, худенький человечек, тонкий, но сильный указательный палец направлен на Апупу и требует своего. Все испугались, что сейчас Апупа вышвырнет его из окна, как плохо приготовленную селедку, и Арон уже приготовился вмешаться. Ведь, с одной стороны, он сын скрипача, а с другой стороны — дедушкин пес. На чьей стороне он окажется?
Но Апупа улыбнулся странной улыбкой, вошел в барак, нагнулся, протянул свои длинные руки и начал собирать с пола собравшийся там хлам — тряпки, прутья, трубы, поломанную мебель, — а мне и Габриэлю велел привезти телегу.
Мусор был погружен и увезен, Жених поставил огромную кастрюлю с водой на одну из оставшихся у него старых сварочных горелок, полубратья Апупы уложили Амуму в кровать на веранде и вернулись, вооруженные швабрами и вениками. Гирш тоже принес совки и тряпки, и за несколько часов эти пятеро дочиста выдраили весь барак кипятком с мылом, побелили стены, поменяли рамы и забили новыми досками старый пролом, через который Юбер-аллес убежала к немцам.
Амуму томила и мучила вся эта суета.
— Хватит, хватит, не надо больше убирать, всё уже хорошо, — просила она. А потом, словно самой себе: — Ведь и времени уже не осталось, дайте мне только чуточку отдохнуть здесь… — И в конце, уже никому: — Здесь у нас всё началось, и здесь продолжалось, и здесь пусть закончится, вот, и так мне хорошо…
Прошло еще несколько месяцев, в течение которых она то уходила, то возвращалась [поднималась и