основательно. Сосредоточьте внимание на этих основных правилах теории здоровья, и он вырастет и расцветет, как полевой цветок.
«Когда я кончил говорить, женщина снисходительно посмотрела на меня и спросила, насмешливо разглядывая мою жалкую худобу: „Господин доктор, а в каком возрасте эти принципы уже перестают действовать?“»
— Всю ту ночь доктор Джексон вспоминал слова этой молодой женщины, — торжественно сказала мама, переходя к описанию «нового порядка жизни», к которому он приговорил себя уже назавтра: ледяной душ на рассвете, растирание грубым полотенцем, изнурительная зарядка против окна, открытого настежь даже в самые холодные зимние дни, «энергичные упражнения», предназначенные для «сжигания остатков пищи, еще не покинувших тело».
Наряду с описанием раскаяния и обретения новой веры, значительная часть книги доктора Джексона была, как это принято во всех жизнеописаниях праведников, посвящена воздаянию, полученному еще на этом свете. К шестидесяти годам доктор Джексон стал таким здоровым и крепким, что довел до изнеможения группу профессиональных велогонщиков, отправившихся с ним в дальний пробег. А в восемьдесят лет — так продолжала свой рассказ мама, и два ее пальца, как две ноги, быстро скачут по моему пуховику, поднимаясь по невидимым ступенькам, — он взобрался на пятидесятый этаж мемориала Вашингтона и обогнал при этом «компанию молодых парней, которые свалились, задыхаясь и без всяких шансов на успех, уже на восемнадцатом этаже».
— Это были не просто молодые парни, — заметил отец. — Это была сборная Соединенных Штатов по легкой атлетике.
— Не надо преувеличивать, Мордехай, — сказала мама. — Молодые парни, этого достаточно.
— Кстати, — заметил отец, — во многих высотных зданиях Америки есть лифты.
— У природы нет лифтов! — возмутилась мама, захлопывая «Всегда здоров».
— У природы нет также зданий в пятьдесят этажей.
— При чем тут лифт?! — воскликнула мама. — Он специально поднимался по лестнице! Пешком! Показать им!
— Это не здорово так нервничать, Хана, — сказал отец.
Она, закипая:
— Пятьдесят этажей в восьмидесятилетнем возрасте!
Он, не уступая:
— Это выходит чуть больше полуэтажа за год. Не Бог весть что.
Сейчас и я начинаю смеяться, а мама закипает всемеро яростней. Вот так это: мы пытались привыкнуть к ней и простить ее, но она привыкнуть к нам никогда не привыкла и простить нас уже не простит.
— Будь я кольраби, — сказал я ей однажды, — ты бы, наверно, обняла меня с большей радостью.
И тогда она сказала, повернув ко мне сурово-праведное лицо благочестивых вегетарианцев:
— Жизнь, Михаэль, это дело принципов и правил, а не объятий и радостей.
Отец не среагировал, но моя фонтанелла задрожала от его злости.
— Бог с ней, с люцерной, которую она жует из принципа, Бог со мной, с которым она спит по правилам, но так отстраниться от своего ребенка?! — слышал я потом, когда он разговаривал с соседкой.
Итак, вот вам типичное послеобеденное время в нашей семье: «она» (моя мать) возится в огороде, «ребенок» (я) вернулся из дома Ани, «он» (отец), идет в свой тайник с мясом, то есть к соседке («Убивице», по определению матери), а в воздухе плывут запахи соуса, апельсиновых корок, чеснока и любви — удивительно ли, что я вырос единственным нормальным человеком в семействе Йофе?
После пожара мама согласилась повести меня в медпункт, но не позволила, чтобы мои ожоги мазали мазями. Она лечила их своими лекарствами, «компрессами» на вегетарианском языке: марлевыми салфетками, пропитанными эфирными маслами и вонючими травяными настоями, — и накладывала на них тонкие до прозрачности ломтики цветочных бутонов и корней, а иногда свежий толченый чеснок, полоски картофеля и огуречные шкурки.
— Только сейчас ты надумала добавить к нему овощей?! — заметил отец. — Овощи добавляют до того, как кладут шашлык на огонь.
Но, несмотря на насмешки отца и гневные пророчества сестры в медпункте, растительные настойки подействовали прекрасно, и через несколько дней, уже выздоровев и снова начав ходить в детский сад, я увидел спасшую меня молодую женщину, которая шла мне навстречу, возвращаясь из магазина с веревочной сумкой в руке.
Целый букет странных и незнакомых ощущений разом расцвел в моем теле. Рот высох. Колени ослабели. Сердце, которое еще не знало, какие штуки выделывает любовь с такими полнокровными органами, как оно, смутилось настолько, что перестало биться. Я впервые увидел ее после пожара и впервые почувствовал то, чего удостаивался с тех пор еще только три раза, — будто какой-то сосуд рвется между грудью и животом и заливает слабеющую, растворяющуюся диафрагму. Если это не была любовь, уже тогда, то что это было?
Вот она: новая рабочая блузка сереет на ее теле. Новая юбка с новыми анемонами обвивает ее ноги. Волосы, сожженные, как мои, подстрижены точно так же, и былой их пробор исчез. Мои волосы обстригла сестра в медпункте. А ее?
Похоже, она заметила меня первой, потому что, когда я ее увидел, она уже сияла улыбкой мне навстречу, и я приближался к ней по дрожащей светлой дорожке, которую ее взгляд — луна над морем — плеснул к моим ногам. Она остановилась, глядя на меня, и, когда я, всё более замедляя шаги и всё плотнее закрывая глаза, приблизился к ней вплотную и застыл, села рядом со мной на землю. Не наклонилась, как обычно наклоняются к детям взрослые, с наигранной улыбкой и склоненной головой, этакое
Ее рука гладила мою голову: два пальца, указательный и средний, каждый со своей стороны, прошли вдоль средней линии черепа и в том месте, где я ожидал, — остановились.
— Я приходила к вам домой, навестить тебя, но твоя мама не дала мне войти, — сказала она. И тем хорошо знакомым мне, ханжески-агрессивным тоном женщин, которых зовут Хана и у которых есть нерушимые принципы (отец тоже иногда подражал этому тону, но у него получалось хуже, чем у этой молодой женщины), продолжила: — «Большое спасибо, что вы спасли моего мальчика, но сейчас он лежит с компрессами».
Подражание было точным, и я смутился. По какому праву эта женщина насмехается над моей матерью и почему я присоединяюсь к ее улыбке?
— И еще я принесла тебе шоколад, — добавила он, — но твоя мать сказала: «Это яд, заберите его обратно».
У нас обоих еще оставались красные пятна легких ожогов и белые бинты перевязок на ожогах более тяжелых. Но у меня на животе был еще один «не-шрам» — звание, которое она сама ему присвоила через несколько дней, когда обнаружила меня под миртовым забором у ее дома — я подсматривал, как они с мужем убирают снятый ими дом и чистят свой двор.
Дом этот, кстати говоря, принадлежал столяру Фрайштату, тому самому, который помог матери в ее первых шагах на поприще вегетарианства, а потом погиб в автомобильной катастрофе. Поскольку его жена, та самая Юдит из «Ты помнишь, Юдит…», сбежала от него еще при его жизни и детей у них не было, а родственники не явились и после его смерти, этот дом перешел в собственность деревенского комитета и теперь был сдан Ане и ее мужу.
Она двигалась по двору, как буря, собирая и волоча, таща и швыряя. А он — старый мужчина (по всем моим расчетам, моложе нынешнего меня) — срезал сухие ветки с полумертвых плодовых деревьев, копал и удобрял ямы для посадки новых деревьев, рыхлил потрескавшиеся от сухостоя грядки и заменял сломанные черепицы. Над его умным лицом сверкала загорелая лысина. Я сразу увидел, что он относится к той породе мужчин, о которых Жених одобрительно говорил, что они «не пачкаются во время работы». У него были толковые руки, а своими движениями он напоминал тех старых мастеровых, у которых увядание мышц