телом она была меньше всех других сестер, но вскоре начала выходить с отцом в поля. Как он, пахала, и сеяла, и косила, и в десять лет заслужила прозвище «катруз», на языке отца — землепашец.
К вечеру они вместе возвращались с поля. У Ханы уже был тогда свой огород, где она работала после возвращения из школы и до захода солнца, Амума и Пнина, окончив работы в доме и во дворе, сидели на веранде, пили чай и следили за отцом и сестрой, поднимающимися с полей. Издали они иногда казались двумя черными жуками — один большой и тяжелый, другой — маленький и юркий — носился кругами вокруг него. А иногда они казались одной большой точкой, которая, приближаясь, становилась большим мужчиной, несущим на спине маленькую девочку.
— Он берет ее на спину, — говорила Пнина.
— Она заслужила, — сказала Амума, — она тяжело работала.
— Как брал тебя.
— Она помогает ему, а я уже совсем не легкая.
Когда они входили, Апупа забрасывал руку назад, хватал дочь за воротник рабочей блузы, поднимал, как поднимают малого щенка, и переносил вперед, к себе лицом. Иногда даже немного встряхивал ее в воздухе, чтобы она завизжала от удовольствия, а потом обнимал. Батия смеялась: «Ты делаешь из меня квеч», — и он спускал ее на землю. Потом они шли помыться. Батия в душ в доме, Апупа в свой угол из циновок. Стряхнув капли и обсохнув на ветру, он одевался и с шумом подымался на четыре деревянные ступеньки, чтобы Амума услышала и крикнула его любимую фразу: «Не заходи, Давид, пол еще мокрый!» Он ждал, а потом они входил в кухню вместе — босые, вымытые и усталые, — чтобы получить свой обед и крикнуть: «У меня квас!»
— Возьми и меня к себе на спину, — говорит Айелет.
— Еще чего!
— Тогда дай потрогать.
— Что? — пугаюсь я.
— Твою дырку, в голове.
— Кончай с этим, Айелет!
Наученный опытом, я встаю и поворачиваюсь к ней. Она уже не первый раз пытается добраться до моей фонтанеллы, этого моего заповедного уголка, правда очень маленького, но во всех возможных смыслах — моего. Запретного для касания, для ощупывания, для игры и для вторжения.
— А почему своему отцу и той своей подруге ты позволял?
Я отступаю, а Айелет продвигается ко мне. На таком расстоянии ее преимущество в росте становится реальным и угрожающим. Ее длинные руки размахивают, тянутся, стремятся к моему темени.
— Кончай с этим, Айелет!
— Как она назвала эту дырку? Фонтанелла?
— Ни в коем случае. Кончай с этим! — Сейчас я уже кричу.
— Я покажу тебе мои Цилю и Гилю.
Меня охватывает отвращение:
— Они меня не интересуют. Показывай их своей матери. А сейчас выйди!
— Они тебя да интересуют. Они близняшки, значит, они из твоей семьи, а не из ее.
— Выйди, я говорю тебе! Выйди!
— Тогда возьми меня на спину, как Апупа брал бабушку и твою тетю Батию.
— Если бы мы были наоборот — я его размера, а ты ее, может быть, это было бы возможно.
— Ты не хочешь поднапрячься для своей дочери?
— Оставь меня, Айелет, пожалуйста.
— Тебе грустно, папа?
Я снова усаживаюсь на стул, поворачиваюсь к экрану компьютера, спиной к дочери.
— Может быть, придешь ко мне в паб и подхватишь себе девочку?
— Айелет, хватит!
Она снова за мной, опирается на мое плечо, заглядывает и читает эти самые слова: «Коснись моей головы, Айелет, выше, посредине, тут, это то, что ты искала? Ты чувствуешь?»
Ее глаза читают, направляют ее палец, он движется вокруг моей фонтанеллы, скользит к ее краю.
— На тебе можно играть, как на пустом бокале, папа, — говорит она.
— «На тебе можно играть, как на пустом бокале, папа», — пишу я.
— На тебе можно играть, как на пустом бокале, папа! — восклицает она. — Тебе приятно?
«Тебе приятно?» Ури ошибся. Пиши я ручкой, эти слова выдавали бы дрожь.
— Нет.
— Атак? — Она нажимает, очень осторожно.
— Так мне стирает память.
— Почему вы назвали меня Айелет?
— Не назвали, это только я.
— Почему?
— Потому что это красиво.
Мой отец хотел «жить в свое удовольствие»: есть, любить, отдыхать, смеяться, работать, наслаждаться. А мать, которой все эти понятия, а главное — удовольствие, были чужды, шпыняла его угрозами и укоризнами: «ты обманываешь свое тело», «тело помнит все, что ему сделали!», «ты еще уплатишь ему с процентами, как ростовщику!».
У тела моего отца было несколько очень приятных воспоминаний. Отец говорил:
— Главное, что я не обманываю твое тело, — и дружелюбно улыбался.
Мать покидала комнату — кап! — с выпрямленной спиной — кап! — в ярости — кап! — и он тоже покидал комнату, шел к моему лазу и через него выходил к Убивице.
— Ханеле всегда требует, — говорила Рахель. — Как Господь Бог. Оба они всегда требуют и оба всегда правы.
А Хана говорила, что Рахель — «девушка простая», со смехом повторяла фразу из их детства, которую та говорила по пятницам, когда они помогали Амуме готовить на субботу: «Может быть, придет кто-нибудь, кто любит компот?» — и постоянно заканчивала, что, родись Рахель на грядке, она была бы кабачком. Кабачок — овощ послушный и простой, объясняла она, принимает любой вкус и любое требование, «немного похож на баклажан, но менее интеллигентный».
Но, несмотря на всю свою неколебимую правоту и вопреки ее познаниям в овощах, которые проникли даже в мир ее метафор, на сей раз она ошибалась. В послушном кабачковом сердце Рахели набухали дикие ростки ожидания — мнительные, медлительные, толстокожие, — которые не расцветают по требованию земледельца, не приобретают вкус по рецептам поваров и, уж конечно, не выполняют тех надежд, что возлагают на них вегетарианцы.
— Ей уже было семнадцать, а она еще сосала палец, — вспоминала мама с презрением в голосе и «квасом» в наклоне шеи. Не эстетическая или дентальная сторона сосания пальца беспокоила ее, а тот факт, что, сося палец, «мы вводим в заблуждение слюнные железы». Так она сказала, и отец немедленно с ней согласился, объявив, что Рахель нарушает категорический запрет:
Амума и Апупа тоже не выносили привычку младшей дочери сосать палец, и, когда все их попытки отучить ее окончились впустую, Гирш предложил им попросить помощи у его жены.
— Она даже меня отучила, — усмехнулся он.
Сара намазала большой палец Рахели вонючей мазью и привязала ей руку к боку, но и это оказалось впустую. В конце концов они решили, что выхода нет, придется прибегнуть к той жесточайшей мере, которая были тогда в ходу против неисправимых сосателей пальца, и смазали большой палец девочки смесью сливочного масла и давленого острого перца «шат».
Апупа поставил возле нее стакан холодной воды, Амума сбежала в поля, чтобы не слышать ее воплей, а Рахель сунула палец в рот, чуть застонала, поморгала, и изумление, исказившее ее лицо, сменилось радостной улыбкой. К вечеру она прикончила всю смесь, и Апупа, очень развеселившись,