тоже еще не страдала, только от лишая, то в конце концов она согласилась пойти на прием к доктору Гаммеру, и тот послал ее к врачу в Эйн-Харод, симпатичному человеку, который рассказывал занимательные истории и был известен во всей Долине своими докладами о целебных достоинствах сыра. Но и он не вылечил ее от напасти, и в конце концов это удалось только моему отцу, Мордехаю Йофе, появившемуся в деревне через несколько лет после того, когда девочка-вегетарианка Хана Йофе стала уже «взрослой девушкой», а «лишай проник ей почти до костей», — но к этой истории мы еще придем в свое время. Пока же я вернусь к маминому огороду.
Этот огород был такой биологически естественный и такой биологически чистый, что привлек к себе также множество других вегетарианцев — птиц, дикобразов, тлей, диких свиней, гусениц и зайцев. Явился и слепыш, который усердно копал в нем свои ходы и натворил много подземных бед, но хуже всех были летучие насекомые — эти прибывавшие издалека усталые и счастливые пилигримы, которые всю свою короткую жизнь посвятили паломничеству в мамин замечательный огород.
Это нескончаемое нашествие насекомых привело в конце концов в тому, что в один прекрасный день деревенский учитель природоведения заметил в самом центре нашей деревни жука, который, насколько он знал, был «эндемичен для восточных склонов Хермона». Этот жук отдыхал, явно собираясь с силами перед тяжелым последним подъемом по склону нашего холма. Три дня природовед полз следом за этим жуком, не отрывая от него взгляда, а на четвертый день, когда тот взобрался наконец на куст помидоров и начал пировать, встал с колен, огляделся и обнаружил, что находится в огороде своей ученицы, окруженный множеством самых разных и незнакомых ему насекомых, которые покинули свой обычный далекий ареал, «и полетели, и поползли, и побежали к огороду твоей матери, чтобы отведать там последнюю в мире неопрысканную еду, отлюбить, отложить яйца и умереть».
Учитель пришел в неописуемое волнение и восторг и немедленно разослал пылкие письма всем заинтересованным лицам, извещая их, что «энтомологическое богатство в огороде госпожи Ханы Йофе превосходит все то, что хранится в коллекциях зоологического факультета Берлинского университета». Он даже объявил, что нужно пригласить в этот огород профессора Боденхаймера, чтобы тот смог обновить свой знаменитый «Справочник сельскохозяйственных вредителей». Но затем Батия застукала природоведа в тот самый момент, когда он вернулся в огород ее сестры и обрывал капустные листья в поисках редких гусениц. Она громко залаяла, и Апупа, примчавшись на лай, поймал наглеца, тайком вторгшегося в его владения. Редко посещавший деревню, он не узнал учителя и велел несчастному приготовиться к тому, что сейчас его отнесут в коровник, закатают в навоз и выбросят за стены двора.
Учитель в ужасе закричал: «Йофе! Я учитель твоей дочери!» — и тогда Апупа, в неожиданном приступе милосердия, привязал его к большому деревянному кресту, воткнутому в середине огорода, и сказал:
— Ладно, от навоза откажемся, но за причиненный ущерб ты сейчас отработаешь.
Хана нашла его там через несколько часов, смутилась и хотела освободить. Но учитель, очарованный изобилием насекомых и потрясенный возможностями исследования, которые предоставляла ему новая должность, попросил и получил разрешение остаться привязанным к палке. Хана надела ему на голову рваную чалму и парик из соломы, воткнула бутылку с водой в карман, чтобы он не высох от солнца и жажды, и хотя учитель стал в результате единственным пугалом в Стране, которое умело также опознавать вредителей, но и он не смог их прогнать. Ни он, ни моя мать. Ее зеленый перец с аппетитом пожирали гусеницы, а ее помидоры искалывали клювами скворцы, пока не пришел дядя Арон, который установил ловушки и натянул защитные сетки.
Под этими сетками расцвела также ее любовь к Мордехаю Йофе, появившемуся в деревне через несколько лет. Бледный и худой, с ампутированной рукой и разбитым сердцем, он для боевой службы уже не годился и был послан в деревню учить основам разведки взводных командиров Пальмаха на занятиях, которые проводились тогда в пещере на одном из холмов.
Сверкнуло ли солнце в ее волосах, когда он увидел ее впервые? Сказала ли она что-то такое, что пленило его сердце? Прорвала ли единственная в жизни улыбка броню ее принципов? Не знаю, но факт — увидев Хану Йофе, мой отец воспылал любовью, а когда он сказал ей, что и его зовут Йофе, — вздрогнуло и ее сердце. В первый и, очевидно, в последний раз.
Когда Пнине исполнилось пятнадцать лет, пророчество скрипача начало сбываться. Но изменение это не сразу стало очевидным глазу и уж подавно сознанию, и не всем удалось опознать первые приметы ее красоты, которая исподволь пробуждалась, и созревала, и проявлялась в ней, расправляя те крылья, которые один лишь скрипач провидел заранее.
Одно дело, объяснила мне Рахель, когда красивая малышка постепенно становится красивой девушкой, которая затем вырастает в красивую женщину, или, скажем, в каком-то месте появляется вдруг изумительной красоты женщина, ошеломляя всех вокруг уголками губ, и линией талии, и улыбкой, и походкой, — и совсем другое дело, когда просто малышка становится просто девочкой, а потом обыкновенной девушкой, и вдруг из нее выплескивается красота, которой до сих пор не было и в помине. Постепенно, сначала лишь с определенного угла и в определенные часы, потом одному лишь пересохшему горлу и сжавшейся от изумления диафрагме, и только под самый конец — взгляду и разуму становится ясно, что это существо, на наших глазах высвобождающееся из своего кокона, — это и есть то, что называют «красивая женщина».
Но самым удивительным было то, что первым, кто различил эту красоту, оказался старый Шустер, ибо это именно он, увидев однажды, как Пнина проходит по улице, выбежал из дома в своем черном, до полу, капоте, тряся длинной белой бородой, и бросился прямиком к ней, а когда она, увидев его, застыла от удивления, посмотрел на нее и начал ужасно дрожать, и в ответ на вопрос Пнины, нужна ли ему помощь, в свою очередь задал ей вопрос: не хочет ли она увидеть себя сразу со всех сторон и десять раз одновременно?
Пнина изумилась, потому что старый Шустер был единственным религиозным человеком в деревне и к тому же таким ортодоксом, что никогда не заговаривал ни с девочками, ни с женщинами, а если существо женского рода само обращалось у нему, то пугался настолько, что тут же потуплял глаза и отступал на шаг назад, прикрывая рукой шевелящиеся губы, так что его с трудом можно было расслышать. Но его вопрос, когда она его переварила, пробудил в ней любопытство. Она посмотрела направо и налево, повернулась назад, никого не увидела и сказала, что согласна.
Старик провел ее через заднюю калитку дома Шустеров и завел в персональную синагогу, которую построил там для себя. Тут Пнина сразу убедилась, что слухи, ходившие о нем в деревне, были верны. Действительно, стены комнаты были покрыты зеркалами, которые многократно удваивали того, кто стоял в ней, чтобы у старого Шустера всегда был наготове миньян для молитвы.
Она огляделась вокруг, увидела его самого и девять его дряхлых отражений и спросила: «А где же тут я?» И тогда старый Шустер, взволнованный ее присутствием в его синагоге и чудом, которому предстоит сейчас совершиться, начал говорить без передышки, как это делают многие волнующиеся люди, когда хотят успокоиться, и стал рассказывать ей, что вначале, как и положено по законам оптики, все эти десять молящихся, и он в том числе, были абсолютно похожи друг на друга, но после нескольких первых недель совместной молитвы у них начали появляться различия. Сначала различия в росте и чертах лица, а еще через несколько месяцев — «чтоб я так был здоров, Пнинеле», — также и различия в поведении.
Вскоре вспыхнула первая ссора, ибо несколько его отражений опоздали на молитву, потом конфликты между членами миньяна стали каждодневными, а в одну из суббот поднялись со своих мест двое, которые и прежде уже вызывали его подозрения, и заявили, что их ущемляют в числе «вызовов к Торе»[51] и что им дали плохие сидячие места, и тогда трое других отражений встали тоже и объявили, что им не по нутру Шустеров вариант молитвы и что напев у в этом варианте тоже не тот, что был у них дома.
Пнина, которая никогда раньше не бывала в синагоге, не поняла, о чем он говорит, и, к своему разочарованию, всё еще не видела себя вдесятеро умноженной и красивой, как он обещал ей за несколько минут до того.
— Я надеюсь, что вскоре все они успокоятся, — сказала она, — и что у вас больше не будет споров.
— Что ты говоришь, Пнинеле?! — вскинулся старый Шустер. — Нет, нет, пусть не успокаиваются!