делать?» И она, и они всячески развлекаются за его счет: повязывают ему бантики на шею и заплетают тоненькие эфиопские косички в бороде, а однажды даже накрасили ему губы и показали в зеркале, как он выглядит, и Апупа расплылся в невообразимом умилении. Один из «священных» сшил ему шелковую рубашечку и вышитое пальтишко, напялил на голову дамскую шляпку, и вот так они выводят его на те безумные шествия, которые иногда организуют. В такие дни большие ворота «Двора Йофе» распахиваются настежь, и Габриэль, его «Священный отряд» и Апупа — в инкубаторе, положенном в большую ручную тележку, — спускаются в центр города. Иногда они выходят в форме сестер милосердия или нарядившись балеринами в пачках, другой раз — приклеив себе усы и надев длинные полосатые трусы, а еще как-то раз один из них изображал из себя льва с большой гривой и прыгал через горящий обруч, который его приятель держал в одной руке, другой рукой подгоняя его ударами курбача и производя те хлещущие, громоподобные щелчки, которые никогда не удавалось извлечь самому и владельцу этого кнута.
Кстати, недавно Апупа даже согласился участвовать в праздновании «Выхода поселенцев на землю», которое бойкотировал все прежние годы. Когда мы с Габриэлем были детьми, этот день отмечали народными танцами, развевающимися юбками и пышными снопами, громкоговорители, спрятанные среди ветвей, взахлеб пересказывали воспоминания отцов-основателей, время от времени вдруг сбиваясь на устрашающий попугайный свист, а Апупа, тогда еще огромный и сильный, сидел на деревянной веранде своего двора, наливался злобой и кончал тем, что залезал на стену со страшным ревом:
— Это было не так, врете вы всё, поганцы!
Его слова громом раскатывались над деревней, и мне он тогда казался Циклопом из стихов Гомера и Черниховского, швыряющим в море целые скалы, но так и не причиняющим людям никакого вреда.
И вот сейчас, когда «Выходу на землю» исполнилось восемьдесят, а ему самому уже больше ста, Апупа вдруг объявил, что примет участие. Взволнованный мэр спросил, нужно ли позаботиться о транспорте для господина Йофе. Поинтересовался, соизволит ли господин Йофе сказать что-нибудь. Намекнул, что может сохранить для господина Йофе место среди самых уважаемых граждан города в первом ряду. Но Габриэль сообщил ему, что господин Йофе прибудет собственными силами, «а там уж посмотрим, как оно пойдет». И вот, в тот самый момент, когда школьники в чинных белых рубашках и синих штанах, жуя «чингу», шли нестройной толпой по главной улице, ворота «Двора Йофе» распахнулись и оттуда вышла и двинулась вниз по Аллее Основателей самая большая из всех йофианских процессий. Впереди шел «Священный отряд» — все в черных костюмах и блестящих цилиндрах, — толкая перед собой ручную коляску со старым инкубатором, в котором восседал сам господин Йофе, усмехаясь, и наслаждаясь, и помахивая своим курбачом, за ним следовала длинная процессия других Йофов, собравшихся в честь события со всей Страны, замыкал ее Габриэль, который вел древний «пауэр-вагон» на первой скорости, чтобы соответствовать скорости процессии, а за машиной ползла платформа, на которой располагался наш оркестр: Гирш Ландау с его скрипкой, рояль «Бекштейн», о котором речь впереди, и еще один приятель Габриэля («Гомо из Лондона», как прозвала его моя мать), который сидел на круглом стульчике и перебирал клавиши.
Потрясение было страшным: Давид Йофе, который держал свой кнут над всей Долиной, прошел через всю Страну с женой, сидевшей у него на спине, присвоил себе источник и твердой рукой захватил вершину холма и большую часть земель к югу и к западу от него, и вот, пожалуйста, — процессия «гомиков» везет его в инкубаторе для кур. Люди цокали языками и покачивали головой, видя его в таком состоянии, и вспоминали великана, заправлявшего в семье могучей рукой, которая вот чем стала сейчас. Шустеры хихикали, Йофы тоже, и только Жених, оставшийся дома, кипел — но не знал, на кого излить свой гнев.
Что же касается женщин семьи, то Амуму я уже не могу любить, потому что она умерла.
— Жаль, — говорит Рахель, — жаль, что ей не довелось увидеть своего мужа сегодня, уж наверняка получила бы удовольствие.
Пнина заперта в своем доме и в себе, а с тетей Рахелью я спал так много раз, что мы с ней уже не что иное, как бесполое наполнение двух старых фланелевых пижам, и при всей симпатии, которую я питаю к ней и к ее рассказам, мне трудно видеть в ней объект для любви.
Я не раз размышлял насчет Юбер-аллес, моей изгнанной тетки, но я никогда ее не видел и не обменялся с ней ни словом. И сейчас я припоминаю, как однажды, во время одного из семейных обедов, моя мама сказала что-то мерзкое о муже своей сестры, «нацисте», и отец, у которого по любому поводу, касающемуся семьи матери, было какое-нибудь замечание, сказал:
— Не страшно, всякому еврею нужен какой-нибудь нацист в семье, чтобы научиться с легкостью их опознавать.
— Я не думаю, что евреи в Освенциме затруднялись в опознании нацистов, — сказала мама тем мрачно-сухим тоном, который придают ее голосу национальное наследие и правильное пищеварение.
А иногда мы с Габриэлем берем дедушку на прогулку — прогулка по Стране, в парадном строю, — как Габриэль берет меня на свой «кавасаки»: «Давай сделаем круг, Михаэль, немного прогоним тебе кровь по сосудам», — и как Ийад, внук Наифы, этот арабский историк, враг сионизма, берет меня время от времени в поле — нарвать почки акувы[74].
Вооруженные острыми ножами, мы едем в дикое поле, местонахождение которого я не открою, ибо так заклял меня Ийад. Несколько часов мы ходим там, срезаем почки и мягкие стебли с молодых колючих кустов, и каждый из нас приносит домой полный мешок. У Ийяда очищает их «женщина», а у меня их очищает моя половина нашей супружеской пары. Я чищу, зову Ури, который несколько минут варит их на пару, приправляет чесноком, оливковым маслом и лимонным соком, пробует и улыбается. Вот вам последовательная редукция удовольствия: три часа собирания, два часа очистки, три минуты варки и полминуты блаженства.
Алона тоже выводит меня со двора, но это не прогулки, это бегство. Она говорит: «Идем уже, я задыхаюсь здесь среди ваших стен, нужно выйти» — и я иду. Я люблю кино, театр я люблю меньше.
— Не то чтобы я пренебрегал театром, — говорю я Алоне, которая описывает меня своим подругам как «человека некультурного», — просто мне неловко за артистов, что они должны всё это проделывать.
А больше всего я опасаюсь сборищ для хорового пения с «пашминами» и их мужьями, не говоря уже об ужасе всех ужасов — народных танцах. Я почему-то хорошо танцую, но Алона предпочитает танцевать с другими мужчинами, и тогда я оказываюсь вынужден приближаться, даже притрагиваться к чужим женщинам, чего я не могу вынести.
А иногда мы «идем к друзьям», то есть опять-таки к тем же «пашминам», и когда я возмущаюсь: «Снова к твоим подругам, с теми же шалями и теми же мужьями?» — она отвечает: «Опять к моим подругам, потому что у тебя, Михаэль, нет своих друзей».
— Но почему они хотя бы не меняют своих идиотов-мужей?
— Почему они их не меняют? По той же причине, что я не меняю тебя. Ты хочешь знать почему?
— Нет.
— Потому что это уже, в сущности, ничего не меняет.
А иногда я еду один в «Паб Йофе».
— Ты сегодня не на кухне? — спрашиваю я Дмитрия.
— Сегодня я охранник, — улыбается он. — Может, придет какой-нибудь из тех, что любят взрываться в ресторанах.
— Присядь здесь, папа, — указывает мне моя дочь, — пей себе спокойно и не разговаривай с рабочими. Есть селедка, которую Дмитрий вчера приготовил, настоящая поэзия, с хлебом и с оливковым маслом, и перестань подсматривать за девицами. Не бойся, они подойдут к тебе сами.
— Чего вдруг они подойдут ко мне? — пугаюсь я. — Я не хочу, чтобы они подходили.
— Здесь «пик-ап бар», папа, поисковое место, здесь девушки тоже подходят знакомиться.
— Поисковое место?
— Для тех девушек и парней, которые ищут.
Неисповедимы пути наследственности. Если бы это было возможно, Айелет родилась бы у моего отца и у Габриэля, а может быть, у Убивицы и у Батии.
Я сижу там, погружаюсь в пьяный шум паба, понимаю, что при всем своем уважении к диагнозам моего сына я все-таки предпочитаю дорогого психолога любой девушке, и в который уже раз дивлюсь