своей цели: изобретать, зарабатывать, заслужить Пнину. Он радовался, что его уговор сохранился, и утешал душу «ситроеном траксьон-авантом», который именно в те дни купил у своего приятеля Джорджа Стефенсона, английского инженера.
За несколько месяцев до того закончилась Вторая мировая война, и Джордж Стефенсон, в своей шотландской юбке и в своем французском автомобиле, приехал попрощаться с Ароном и рассказал ему, что теперь должен вернуться в Англию, потому что вызван командовать тренировочной базой королевских инженерных войск. Арон спросил, что он собирается делать с «ситроеном», и Стефенсон сказал, что хочет продать его как можно дороже. Но, увидев гримасу боли на лице собеседника, сказал, что, если Арон хочет, он продаст ему машину дешевле ее стоимости. У него есть лишь одно условие — чтобы деньги были выплачены не ему и не в один раз, а помесячно, одной женщине из Нагарии, «у которой как раз родился ребенок», — откашлялся он, и теперь она наотрез отказывается его видеть или получать от него помощь.
Что же касается Одеда Шустера, или «Шустера-красавчика», этого сына ворюги и отца «байстрюка», то он сбежал в какой-то кибуц и по прошествии времени стал там, как говорит Жених, «большим махером». Прозвище «Красавчик» прилипло к нему и в новом месте, но имя «Шустер» он сменил на ивритское, в котором, по его шустеровской глупости, тоже оказалась буква «ш». Мы нередко встречаем это его новое имя в газете, а иногда бывает, что мы с Рахелью лежим в ее кровати и видим, как он вдруг мелькает в какой- нибудь утренней телевизионной программе: красивый статный старик, с загорелым лицом, с густыми серебрящимися волосами, с голубыми глазами и со всё теми же глупыми гладкими речами.
— Он и вправду дурак, — говорит Рахель, — но в качестве компенсации он еще и идиот.
А еще у этого Шустера есть особенность, которой я не видел ни у кого другого, — он носит сразу два обручальных кольца, по одному на каждой руке.
— Наверно, это его жена так требует, — предполагает Рахель, — чтобы, если он одну руку спрячет в карман, другая всё равно бы его выдавала.
Но лично я думаю, что одно кольцо он надел в память о Пнине. Время от времени этот Шустер начинает говорить о «согласениях Осло» и о «нынесних проблемах Израиля», — и тогда мы с Рахелью переглядываемся из наших пухово-фланелевых гробов. И даже Апупа, так рассказывал мне Габриэль, однажды перевернулся в своем инкубаторе и спросил:
— Кто это там в телевизоре? Это не сын Шустера?
И когда ему сказали: «Да», — он воздел к небу две свои могучие симметричные руки и прорычал: «Можешь понюхать у нас в жопе, уж мы-то точно знаем, какое ты говно». А потом крикнул: «Эй ты, салом- ахсавник[81]! Мы еще помним, как твой отец плеснул керосин в мороженое того несчастного араба из болота!»
А Габриэль ничего не спрашивает, и ничего не говорит, и даже не поворачивает голову в сторону своего родителя.
Глава четвертая
МЕСТО
Когда-то было наше место холмом — плоским и голым. Пришел издалека мужчина, спустил с плеч женщину. Поставили вдвоем палатку и курятник, привели коров, и лошадь, и мула, обозначили границы, вырыли дренажные канавы и выжгли болотный кустарник. Потом стало это место деревней, затем — поселком, а поскольку в маленькой стране, как в теле маленького животного, сердце бьется чаще и время бежит по жилам быстрее, то не прошло и трех поколений, как тут вырос небольшой городок, с приятными новыми домами, и аккуратными улицами, и мощеными тротуарами, и его школа уже дважды выиграла, если это кого-нибудь интересует, кубок страны по баскетболу среди юношей, а в то время, когда Айелет Йофе была в роли капитана, а габриэлевский «Священный отряд» — на ролях прыгавших и оравших болельщиц, — также по волейболу среди девушек.
Наш муниципалитет окончил год с минимальным дефицитом, поднял среднюю оценку на выпускных экзаменах по обществоведению и английскому языку и убрал собачьи катышки с городских тротуаров. И в области культуры, так говорят Алона и Рахель, у нас тоже «есть замечательные планы», и всякие разные виды деятельности, и, что еще хуже, — кружки.
В нашем городке уже есть один бомж и две дорожные пробки. А в последнее время здесь появились также перекрестки с круговым движением и цветочными клумбами в центре. И, как повсюду, на въезде в наш городок тоже развернулись приветствия: «Добро пожаловать» для местных жителей и «Welcome» — для туристов. Только во всех других городах эти слова изображены банально-зеленоватыми буквами из карликовой сантолины, а у нас — анютиными глазками всех расцветок. В нашем городе не жалеют усилий: мэр обещал цветы — мэр выполняет обещание.
В нашем городе — «так же, как в Тель-Авиве», с гордостью говорят горожане, — есть всевозможные магазины, и учреждения, и ресторанные залы, и учебные заведения, и два кинотеатра, и кафетерии. И «там же, как в Тель-Авиве», в нем появились светофоры, и каждый четверг наш городской бомж ковыляет среди машин и просит милостыню у водителей. Но сквозь весь этот «шик-блеск», как говорит Рахель, еще проглядывают упрямые остатки «тех времен»: то где-нибудь выглянет вдруг мимоза, а то заголубеют там и сям длинные плети свинчатки — живой забор, что когда-то был в повсеместном почете, а сегодня чуть не вовсе исчез из палисадников. «Это? Да ему двести лет, этому растению, — отказываются клиенты от моих рекомендаций. — И вдобавок оно цепляется к одежде».
А за домами еще можно кое-где увидеть заброшенные земельные участки и запущенные хозяйства, оставшиеся без призора из-за обилия наследников. И мне, которому достаточно одного окаменевшего позвонка или коренного зуба, чтобы восстановить любую вымершую живность-воспоминание, мне хватает какого-нибудь старого ящика от комбикорма, ржавого жала от бороны, тропинки без конца и начала или просто приятного, сухого запаха земли в конце лета, чтобы выстроить себе вокруг них целую картину.
Алона возмущается: «Когда уже здесь наведут порядок, в конце концов? И когда, наконец, весь этот хлам вывезут на свалку?» Она поговорит с мэром, она напишет в местную газету, она обратится в центральную прессу, и вообще она «уверена, что этот обкуренный попрошайка приезжает к нам на такси». Но что до меня, то мне нравятся эти развалившиеся коровники, и покосившиеся курятники, и готовые вот- вот рухнуть дощатые мастерские, и пыльные, извилистые — точно синеватые вены на ее красивой ноге, — окраинные улицы, еще не покрытые городским асфальтом. При этом, напомню, городок наш молод и красив, он весь нарумянен, напомажен, и его накрашенные глаза так и сверкают, — но подо всем этим проглядывают неистребимые признаки стареющей деревни: ручей и поле, барак и засохшая пальма. И этим он тоже напоминает мне мою Алону: едва заметные предвестья старости на шелковистой красоте тела — утренняя вяловатость мышц, постанывание бедра, покорная вмятина плоти. Лицо нашего городка раскрашено румянами тротуаров и сурьмой парапетов, выбелено привезенным издалека камнем. Садовники украшают его клумбами, продавцы — витринами.
Иногда, выкурив у Адики свой единственный за день «Ноблесс», я иду немного прогуляться, и тогда под моими ногами вскрикивают воспоминания: мягкий удар сетчатой двери, маленькое облако пыли и ржавчины. Растрепанные, лохматые ковры мальвы и крапивы («Надо сообщить мэру, что его балда- садовник только и знает, что брызгать пестицидами», — ворчит Алона). Вот дряхлый дом-упрямец — два высоких жилых дома, как два полицейских, по обе стороны от него, а он ухватился за рога своего двора: «Нет! Только здесь я умру!» А вот старик, ковыляя на двух кривых ногах, зимой и летом втиснутых в стоптанные резиновые сапоги, запрягает своего осла («Ты только посмотри, как эти два чучела тащатся по мостовой») в маленькую повозку (ось старого «виллиса», доски от упаковочного ящика, рама, сваренная из железных уголков) и выезжает на улицу — перевезти несколько коробок яиц и вызвать отчаянные гудки и ругань со всех сторон, совсем как моя мать, когда она идет с тачкой на другую сторону города привезти птичий помет для своего огорода.
И старая гревиллея тоже здесь, и жалкие цитрусовые деревья, а ко всему этому еще вознесется вдруг за глянцем фикусов и голубизной жакаранды, по ту сторону нарядного, щедрого пламени коралловых деревьев и пуансиан, какая-нибудь запыленная казуарина, роняя на землю свои иголки, или поднимется,