в кресло и сложила на коленях свои тяжелые натруженные руки. Все было в точности, как год назад: и сад, и красное солнце, и шланг у соседей. Не было только Левушки на соседнем стуле. И так она сидела и сидела тихонько, и дышала все реже и тише, а глупый Мурзик до утра терся об ее холодные бледные ноги и мурлыкал в ожидании молочка.
Елена Михайловна проснулась как от толчка. Она была в своей городской квартире. Одна. Ночью. Было очень тихо, тикали часы, в соседнем доме светилось всего два или три окна. Значит, было очень поздно. Ночник над изголовьем не горел. Тряпки под поясницей промокли, но она знала, что звать кого-нибудь бесполезно. Никто не придет. Бедная Надя не придет. Как хорошо, что она умерла почти старушкой, много повидала. Ее хоронили отсюда, из этой квартиры. Народу собралось много, ее любили и на новой, и на старой работе. У Елены Михайловны под дверью разговаривали два сослуживца, вспоминали, какая Надя была умница, жалели.
Да. Рыженькая, кривоногая, худая, с торчащими ушами, ходила только в сером и синем. Не пара ее Левушке, которого так любила! Левушка, сыночек. Бедный мальчик! Седой толстый старик. Умер на даче, просто не встал утром. Елена Михайловна видела в дверную щель простыню с фиолетовой каймой, когда его выносили на носилках. Ее сразу насторожила эта кайма, такая неестественно яркая, чужая тряпка, у них не было такой. Сережа? Мог бы растить здесь своих детей, жить с этой кудрявой евреечкой в своей бывшей детской. Что с ним случилось в той проклятой стране? Наверное, разбился на машине. Они лихачили во все времена, эти молодые люди. Она была к Сергею несправедлива, слишком требовательна. Как теперь загладить свою вину?
Все бросили ее: дети, внук, Гриша, Миля, Митя, Леля, родители. Она не может одна, больше не может. Одиночество – самое большое в ее жизни несчастье. А была ли она счастлива? Вспомнился день, яркий и солнечный. Катание на лодке по Днепру. Опять белое платье колоколом вокруг ног. Голубоглазый мальчик, похожий на херувима. Все смотрит и смотрит только на нее. Оглушительный запах нагретой травы, прозрачное небо над гамаком, папенька целует в лоб сквозь дрему, поправляет съехавшую шаль. Так хорошо, что нет сил проснуться…
Елена Михайловна пережила Надю на два с половиной года и умерла во сне в возрасте девяноста шести лет. Марина Семенна к этому времени уже давно переселилась к ней в ожидании обещанной по наследству квартиры и по привычке одиночества. Утром зашла в комнату. А там вон что. «Как будто шла, шла долго, устала, и в самом конце пути отдохнуть прилегла, – рассказывала она соседкам во дворе. – Улыбалась, представляете?! Лицо такое светлое, как молодое, даже морщины разгладились. И еще – на бок повернулась! Она уже лет пять сама никуда не могла. Ладошки под голову положила, как маленькая. Отмучилась, Господи, прости!» И тетки на лавочке кивали: «Да, да. Бог прибрал наконец-то».
Марина Семенна не раз принималась плакать. Она была женщина незлая и тоже ужасно одинокая. Было и за себя неспокойно, и за бабку обидно. Ни тебе детей рыдающих, ни внуков. Суетливых родственников. Умерла, как прачка, а была профессорша. У Марины Семенны были свои представления и жизненный опыт насчет профессорских похорон. Чтоб венки и елки и панихида торжественная по месту работы. Множество она знала тонкостей – что приготовить, как нести, куда гроб ставить да кто должен. Всего только она смогла зеркала занавесить и позвонить по телефону, давно приготовленному. Сообщила и обязанности свои сложила. В сторонку отошла, сознавая, однако, что не прими она меры по квартирному вопросу, лежать бы ей годами спустя так же на кровати, холодной и без надежды, что кто-то придет. Тут-то пришли. Прибежали Левины ученики из университета, несколько кафедральных сослуживцев. Забрали оставшиеся книги, научный архив Григория Львовича. Со второго этажа пришли две бабки обмывать. Кто-то заказал гроб и вообще все, что с этим связано. Положили Елену Михайловну к мужу в могилу, постояли, помянули в столовой быстренько. Все близкие знакомые давно умерли, народу было немного. И все.
Старая квартира с комнатой за поворотом облагодетельствовала многодетную нищую племянницу Марины Семенны, вытащив ее из смоленской коммуналки в цивилизованный четырехкомнатный рай с мусоропроводом и стиральной машиной. Расторопный племянницын муж вынес на свалку костыли и поручни, чемодан Надиных писем, съеденные молью пальто, старые лекарства. Вынес и выкинул все, что взяли руки, а вместо ненужного ему хлама поставил новую мебель, поклеил крепкие обои в розочках, а снаружи запечатался новой железной дверью «мраморного» цвета со сложным, но абсолютно надежным замком.
Начало
И на этом было бы действительно все, и ничего бы не осталось, если бы не Софи. Та самая Соня-Софи, которая так и не получила на свое шестнадцатилетие русских дедушку и бабушку, но на этот досадный факт лишь пожала плечами и стала жить дальше. Именно Софи бросила свой лингвистический факультет и вышла замуж за веселого бородатого американского археолога Джорджа Грэхэма Блэквелла, который увез ее из раскаленной Димоны в раскаленную Мексику копаться в индейских поселениях.
В тот же год в сверкающей нью-йоркской клинике, на родине археолога, родился настоящий американец, Джордж Грэхэм Блэквелл-младший. И были у этого младшего и светлые локоны Елены Михайловны с медовым оттенком, и скошенный мизинец Григория Львовича, и длинные ступни доктора Корсакова, и широкая переносица машиниста Авдейкина, и бежевая родинка Леночки Шварц, перешагнувшая с левой лопатки на правую. Все было привычно. Маленькая головка лежала на худой Сониной руке, а сама Соня сидела, опершись на взбитые подушки, и лучилась, потрясенная смесью счастья и боли, стекая белой длинной грудью в крошечный ротик. Как Надя в шестьдесят третьем, а Леночка в восемьдесят втором, Елена Михайловна и Полина Ивановна в тридцать девятом, и еще раньше неизвестная Надина бабушка, и жена доктора Корсакова, и ее мать, и мать ее матери, и все роженицы от сотворения мира.
Соня сидела и улыбалась у истока нового пути, в самом его начале. Кто знает, каким он будет, этот путь – тяжелым или радостным, длинным или коротким, главное, чтобы он был. Как новое ответвление дороги, приток реки, побег большого дерева. Побег настолько юный и расположенный столь высоко, что корни его уже не видны. Единственное, что еще связывает его с землей – это маленький листок бумаги. Клетчатый обрывок, хранящийся в бумажнике Софи вместе со свидетельством о браке, паспортом и кредитными карточками. То самое стихотворение Сережи Черкасова, украденное Львом Григорьевичем из ящика стола в Димоне в тысяча девятьсот девяносто втором году прошлого столетия: