скрывались неизвестно куда, родные его были настроены против Советской власти».
Вот все, что хотела знать власть о родителях студента — двух блистательных поэтах! И для компромата этого довольно: «Горсовет считает, что от зачисления в РККА гр-на Гумилева Л. Н. воздержаться», — неграмотно подытоживает казенная бумага.
Более серьезный документ поступил из Москвы. Это выписка из протокола допроса поэта Осипа Мандельштама от 25 мая 34-го. Тут уже пахло высшей мерой. Мандельштам называет людей, которым он читал свой «пасквиль» на товарища Сталина, и среди них — Лев Гумилев и его мать.
«Лев Гумилев одобрил вещь неопределенно-эмоциональным выражением вроде „здорово“, но его оценка сливалась с оценкой его матери Анны Ахматовой, в присутствии которой эта вещь ему была зачитана… Со свойственной ей лаконичностью и поэтической зоркостью Анна Ахматова указала на „монументально-лубочный и вырубленный характер“ этой вещи»[43] .
Как вспоминает сама Ахматова, это произошло в феврале 1934-го, они с Левой гостили тогда у Мандельштамов в Москве.
— Стихи сейчас должны быть гражданскими, — сказал Осип Эмильевич и прочел «Мы живем, под собою не чуя страны…», стихотворение, в конце концов стоившее ему жизни.
Потом, в ссылке, он очень мучился, что назвал на допросе ее имя, боялся, что она из-за него погибла. В припадке помешательства даже бегал разыскивать ее труп. Небезосновательно боялся — его показания через год будут пущены в ход, помещены в дело.
Пришла осень. В конце октября Лева снова гостил в Москве, гулял в Коломенском с Эммой Герштейн, с которой у него тогда был роман. И вдруг сказал:
— Когда я вернусь в Ленинград, меня арестуют. Летом была допрошена наша приятельница. Ее выпустили, но она все подтвердила.
— Что подтвердила?
— Были у нас дома разговоры при ней…
Значит, Вера Аникеева о своем допросе в Большом доме рассказала, хотя и рисковала, конечно, ведь наверняка дала подписку о неразглашении «сведений государственного значения», как обычно бывало в таких случаях.
Но это уже ничего не могло изменить.
Донос не спас Борина от ареста, его загребли первым, еще в сентябре, и начали выуживать показания. Но прежде напугали — обнаруженным у него при обыске портретом отца Левы, контрреволюционного поэта Николая Гумилева. Преступный факт налицо.
Перепуганный Аркадий подробнейшим образом расписал своего друга, перед которым еще вчера преклонялся. Что уж там он на самом деле говорил, можно только гадать, перед нами — протокол допроса, состряпанный следователем Штукатуровым.
На полях рукой Штукатурова вписано: «Разговор о моральной ответственности перед русской страной за большевиков» — след белой нитки, которой «шито дело».
Затем Борин рисует портрет профессора Пунина:
Подробней рассказано в протоколе и о злополучной вечеринке 25 мая:
Прочерк, следователь боится писать имя вождя! —
1 октября Аркадий обогатил следствие очередной порцией компромата на пригревшее его семейство. Он рассказал, что в тот же вечер в Фонтанном доме шла речь о поэте Мандельштаме. «Ахматова обратила внимание присутствующих на то, что все-таки интересный человек Сталин. Мандельштам осужден за то, что писал стихи, направленные против Сталина, и тем не менее по инициативе Сталина было пересмотрено дело Мандельштама».
Потом Лева прочел по памяти эти самые стихи. И еще свои собственные, под названием «Экабатана», написанные в связи с убийством Кирова. Тот выведен аллегорически как сатрап города Экабатаны — Гарпагон. Его убийство не вызвало никакого сочувствия у жителей города, и тогда великий царь, чтобы все-таки вызвать слезы, сжег сто лучших горожан.
На вопрос, кто еще знает об этом произведении, Аркадий ответил загадочно: фамилий не знаю, но я — десятый, кто слышал «Экабатану».
Следом в Большой дом попал другой однокашник Левы — Игорь Поляков. Он рассказал об их спорах по поводу судеб русской революции. Гумилев якобы стоял за реставрацию дворянского строя: «Нельзя допускать, чтобы нас уничтожали, как телят!» — а он, Поляков, поскольку происходил не из дворян, — за государство типа Французской республики. Однажды, на прогулке в Летнем саду, Лева вдруг потребовал, чтобы его друг доказал ему свою преданность. Как? Убил бы кого-нибудь, или их сокурсника Лапина, которого терпеть не мог и называл хамом, или просто милиционера. Игорь, разумеется, категорически отказался от такого злодейства. Ну, тогда найди другой способ, чтобы я мог вполне тебе доверять, чтобы ты целиком был в моих руках. В чем доверять? А когда докажешь, тогда и узнаешь…
Такие вот разговоры будто бы вели эти заговорщики, один двадцати двух, другой двадцати трех лет от роду.