Стихи О. Э. Мандельштама, записанные Л. Н. Гумилевым по приказу следователя 27 октября 1935 г.
Юноша намеренно пропустил самые ужасные, по его мнению, слова: «Его
«Забыл» или, возможно, знал стихотворение без них, что такой вариант был, рассказала близкий Мандельштаму человек Эмма Герштейн.
— Нет, нет! Это плохой конец! — говорил ей поэт. — В нем есть что-то цветаевское. Я его отменяю. Будет держаться и без него.
И когда жена Мандельштама, Надежда Яковлевна, сообщила Герштейн, что он записал эти стихи на Лубянке, та вскричала:
— Как? С последними двумя строками? Ведь он их отменил!
— Прочел и записал все целиком. Запись стихов о Сталине уже лежала у них на столе…
Затем Штукатуров снова перешел к террористическим замыслам пунинской группы и, когда опять получил отрицательный ответ, вытащил и зачитал показания Полякова, припасенный козырь.
— Это вы подтверждаете?
— Нет! — ответил Лева, но испугался, должно быть, не на шутку.
Ввели Полякова, который послушно повторил, что Лева уговаривал его убить Лапина или милиционера, и даже назвал примерную дату этого разговора в Летнем саду — между 8 и 13 июня 35-го. И еще Лева сказал ему тогда: «Допустим, свержения советской власти нам не организовать, но напакостить мы можем многое».
Василий Петрович Штукатуров разделывал мальчика под орех. В кабинет вводят Аркадия, который, разумеется, подтверждает свои показания. Правда, дополняет: когда Гумилев бросил фразу: «Есть еще дворяне, мечтающие о бомбах», — он был нетрезв. Юношеская запальчивость выдается за заговор, следователю нужен террор. Уже перед концом допроса Штукатуров заводит речь о матери Левы.
— Вы говорили Полякову, что в случае вашего ареста он должен пойти к вашей матери, и она скажет, что делать дальше.
— Я имел в виду, что она предупредит его, чтобы Поляков опасался Борина, который был у нас на подозрении. Больше по этому поводу я ничего не могу сказать.
Как ни запутал, ни запугал Штукатуров юношу, а все же ничего выжать не смог. Больше всего боялся Лева именно за мать. После такой обработки ему стало плохо, вызвали тюремного врача. Заключение: «Быть на допросе может. Отмечается незначительная тахикардия, учащение сердечной деятельности».
Не получилось с сыном — попробуем добраться до Ахматовой через мужа. 30 октября следователь специально для этого вызывает к себе Пунина. Начинает со стихов Мандельштама против Сталина: кто еще слышал их?
На следующий день Штукатуров дожал Пунина. Да, его недовольство властью переросло в злобу и террористические настроения. Да, был случай в его квартире, когда Толстая в разговоре с Ахматовой осуждала убийцу Кирова, а вместе с ним и весь Ленинград, допустивший такое. Он счел это за ханжество и возмущенно заявил: «Убивали и убивать будем». Да, он оскорблял портрет Сталина и изображал автоспуском его взрыв…
Было ли это вызвано страхом, физическим и психологическим надломом, но такое впечатление, что Пунин уже подписывал свои показания механически, не читая. Иначе как самоубийственными их не назовешь. «Исходя из моих убеждений о необходимости изменения существующей линии советской власти, я считал радикальным средством насильственное устранение Сталина».
«Как было в тюрьме: то чрезмерное отчаяние, то необоснованные надежды», — запишет он позднее, в дневнике. И еще позднее, в исповедальную минуту, признается в письме Ахматовой: «Я о Леве много думал, но об этом как-нибудь в другой раз — я виноват перед ним».
И вот зловещий результат этого допроса — протокол, написанный Штукатуровым, с незначительными поправками Пунина, на каждой странице — его подпись.