Это стихотворение, «добытое оперативным путем», 5 февраля 1935-го Секретно-политический отдел представил Генриху Ягоде с докладной «о продолжающихся антисоветских настроениях» Павла Васильева и с предложением о его аресте. Глава ОГПУ наложил умилительную резолюцию: «Надо подсобрать еще несколько стихотворений».
А вскоре в газете «Правда» было опубликовано письмо двадцати советских поэтов, призывающих к расправе над Павлом Васильевым, уже исключенным из Союза писателей и запрещенным к печати. Поводом стала драка между ним и комсомольским трубадуром Джеком Алтаузеном, которую Павел по пьянке сопровождал, как сказано в газете, «гнусными антисемитскими и антисоветскими выкриками». Ну и поцапались, в конце концов, два поэта-забияки, стоит ли выносить это на страницы такой солидной газеты — на весь мир? Да еще шить политику? А среди подписантов значились не только агитаторы-рифмоплеты, вроде Безыменского, но и талантливые люди — такие как Владимир Луговской и Борис Корнилов.
Один из подписавших, Михаил Голодный, опубликовал вскоре мстительные стишки, обращенные к Павлу, уже засаженному в тюрьму на полтора года «за бесчисленные хулиганства и дебоши»:
А вот Осип Мандельштам видел поэта-изгоя совсем другими глазами: «В России пишут четверо: я, Пастернак, Ахматова и П. Васильев».
Кто сочинил эту газету?
Ивана Макарова взяли на другой же день после Павла Васильева, 7 февраля, дома, на Ленинской улице. Жена Вера вспоминала, что он простудился, лежал с температурой.
Они уже ждали этого часа. Успокаивал:
— Что плачешь, я ни в чем не виноват…
Вера заранее стала раздавать рукописи на хранение надежным людям. И потом, после его ареста, заботливо собирала все уцелевшие бумаги и бумажки, и даже кисточки, которыми он рисовал, прятала и перепрятывала, пока не пришли за ней самой. Среди сбереженного Верой — газета, которая лежала на его письменном столе, — «Известия» от 24 января 37-го, воскресный номер.
Убогое грязно-желтое полотнище — крикливые угрозы, политическая карикатура жизни — материалы процесса по делу «Параллельного антисоветского троцкистского центра». Очередное заклание, поедание партийно-советскими вожаками друг друга; на этот раз главные обвиняемые — Пятаков, Радек, Сокольников, Серебряков[67]. Иван читает газету очень внимательно, с карандашом, выделяет фразы с упоминанием Бухарина, прекрасно понимая, откуда ему грозит опасность. «Правые в лице Бухарина и Рыкова оружия не сложили, только временно притихли».
Прочитав в репортаже из зала суда такой текст: «Среди присутствующих — писатели А. Н. Толстой, Лион Фейхтвангер, Фадеев и др. Непримиримая ненависть, непреодолимое презрение, невыразимая брезгливость во взорах, которые устремлены на подсудимых…», — Макаров делает к этомуфрагменту комментарий на полях газеты, будто набрасывая какой-то свой новый замысел: «Глава „Пью и ем“. Боязнь потерять все это. Им дано видеть, этим бездарностям, им можно списывать готовое, этим холуям. Но мне надо вообразить все это».
Слева — отдельная приписка: «Рождение человека. Часть первая. Уход в шалаш». Справа — еще более загадочное: «Человек, человек! Скворец, уговор!» А по верхнему краю — с трудом удалось разобрать, после многих попыток — фраза: «Кем сочинена эта газета?» — и зачеркнуто тут же, на всякий случай.
Кто сочинил эту газету?! А кто сочинил следственное дело его, Ивана Макарова? Да все та же, многозевная, вездесущая и всемогущая гидра!
Критики обвиняли Макарова в психоиррационализме. Но такого фантасмагорического мрака, какой ждал его теперь, он и представить себе не мог. Никакого воображения не хватит! И все же многое, что случилось с ним в тюрьме, будто предвидел заранее! В сохраненной его женой, неопубликованной до сих пор автобиографической зарисовке «Как я себя погубил» писал:
«…А дальше приходит Великий Инквизитор. Неумолимый палач — сознание. Он, высокий, сморщенный старик, вытягивает длинный, сухой холст пергамента:
— А в чем социальный смысл сего творения?
Вместе с Великим Инквизитором приходит масса мелких палачей, и у каждого своя пытка».
На Лубянке Макаров попал в руки сержанта Семена Павловского[68] , который отличался особой лютостью. А чего церемониться-то с врагами народа! Есть простой и безотказный способ расколоть любого, способ, старый, как мир, и к тому же указанный начальством, стало быть, узаконенный, — кулак. Чего мудрить-то?
«Бить морды при первом допросе, брать короткие показания на пару страниц от „участника организации“ о новых людях», — наставлял своих молодцов замнаркома внутренних дел Заковский. Один из исполнителей этого приказа, председатель расстрельной тройки по Москве и области М. И. Семенов, арестованный позже, рассказывал, что такая установка «вызывала массовые, почти поголовные избиения арестованных и вынужденные, клеветнические показания не только на себя, но и на своих знакомых, близких, сослуживцев и даже родственников, а также на лиц, которых они никогда не знали».
По следствию — и суд: «За один вечер мы пропускали по 500 дел и судили по несколько человек в минуту, приговаривая к расстрелу при рассмотрении дел „альбомным порядком“».
Куда же смотрели партия и правительство, и главное, величайший гуманист всех времен и народов? А туда же. Без его ведома никто бы на такое не осмелился. Сталин даже не счел нужным это особенно скрывать — в своей шифротелеграмме 10 января 1939-го разъяснил, что применение физического воздействия в практике НКВД было допущено с 37-го с разрешения ЦК ВКП(б) и что этот метод «должен обязательно применяться и впредь как совершенно правильный и целесообразный метод».
Так что с санкции, по прямой указке кремлевского пахана чекистские урки, человекообразные звери превращали лица в «морды» и «били при первом допросе». Без всяких там идейных заморочек и доказательств вины — примитивно, по кулачному праву. Такая система была внедрена и утверждена сверху донизу, по всей цепочке палачей — от Сталина до Павловского.
Брали человека как некое сырье, полуфабрикат и делали из него нужное изделие — по заказу и