Когда же все-таки в точности погиб Мандельштам? Сейчас, после знакомства с его тюремно- лагерным делом, все сомнения отпали. Там, вместе с последней фотографией поэта (изможденный старик, почти голый череп вместо лица — но поднят так же горделиво, как прежде), вместе с отпечатком большого пальца правой руки, с описанием примет («На левой руке в нижней трети плеча имеется родинка» — эта обнаженная беззащитность поражает больше всего), есть и акт о смерти, составленный врачом Кресановым. Мандельштам был помещен в лазарет 26 декабря 1938-го и уже на следующий день в 12 часов 30 минут умер. Причина смерти — паралич сердца и артериосклероз.
При сличении отпечатков пальцев умершего записали — «Мендельштам» («Что за фамилия чертова!.. Криво звучит, а не прямо»).
Обстоятельства последних дней поэта можно восстановить по крохам воспоминаний редких очевидцев — узников того же концлагеря. Некоторые из них десятки лет хранили молчание и заговорили лишь сейчас, вместе с архивными документами, поверив в необратимость перемен в стране.
В лагере Мандельштама больше звали не по фамилии, а просто Поэт — в отличие от лубянских палачей, которые ему в этом имени отказывали. Он слыл за полусумасшедшего и в декабре уже стал полным доходягой — не вставал с нар.
— Живой? — кричали блатные из хозобслуги, принося пищу. — Эй ты, подними-ка голову!
Поэт слабо приподнимался — и получал пайку.
А мимо каждый день проносили умерших и умирающих — в лагере свирепствовал тиф.
Перед Новым годом на Тихоокеанское побережье налетел снежный циклон. Сильно похолодало, дул шквальный ветер. Зэков из барака номер одиннадцать повели в баню, на санобработку. Солагерник поэта Юрий Моисеенко был рядом с ним в его последние часы. Картина — из Дантова ада!
— Мы разделись, повесили одежду на крючки и отдали в жар-камеру. Холодина, как на улице. Все дрожали, а у Осипа Эмильевича костяшки ну прямо стучали. Он просто скелет был, шкурка морщеная… Мы кричим: «Скорее! Заморозили!» Ждали минут сорок, пока не объявили: идите одевайтесь. Это — на другой половине…
В нос ударил резкий запах серы. Сразу стало душно, сера просверливала до слез… Осип Эмильевич сделал шага три-четыре, отвернулся от жар-камеры, поднял высоко так, гордо голову, сделал длинный вдох… и — рухнул. Кто-то сказал: «Готов». Вошла врач с чемоданчиком. «Что смотрите, идите за носилками…»
Конец был будничен и страшен — привязали бирку к ноге, бросили труп на телегу, вместе с другими, вывезли за лагерные ворота и скинули в ров — братскую могилу.
— Вряд ли какая улица на Земле будет названа именем Мандельштама, — говорила жена поэта.
Да так ли уж важно, есть ли такая улица в каком-нибудь городе, — она уже есть навсегда — и в мировой поэзии и в нашей жизни!
Но вот почтальон принес свежие газеты и там: в Париже, в самом сердце Латинского квартала, на доме, где когда-то жил поэт, открыта мемориальная доска его памяти. Прошло несколько дней, и имя его аукнулось на противоположном конце Евразии, на берегу Тихого океана. Другая газета сообщает: расположенную на окраине Владивостока, на месте бывшего транзитного концлагеря, улицу Печорскую собираются переименовать в улицу Мандельштама.
Все — как в стихах:
Седьмое небо
НИНА ГАГЕН-ТОРН. ГЕОРГИЙ ДЕМИДОВ

Слово Божие
Колымские музы
Освенцим без печей
Полюс лютости
Слово Божие
— Который час?
— Не велено говорить…
Петропавловская крепость. Алексеевский равелин. Узник камеры номер 5. Преступление: был членом тайного общества, замышлял бунт против царя и приготовлял товарищей к мятежу планами и словами. Наказание: двадцать лет одиночного заключения. Читать разрешено только Библию. И за все это время рядом — единственная живая душа, мышонок, которого особо опасный преступник декабрист Гавриил Батеньков приручил хлебными крошками и лаской.
Погребен заживо. Как достучаться до людей из своего каменного гроба, подать о себе весть?
— Который час?
— Не велено говорить…
И тогда он обратил взор внутрь себя:
«Человек Божий весь внутрь себя. Лицо его обращено к Свету, явно ему сияющему, и ухо к Слову, явно с ним беседующему… Извне — что говорят и думают или что где происходит. Внутрь — Глас Божий».
С заклинанием «В челе человеческом есть свет!» пустился он в путь, в путь по вертикали, ибо горизонтальный был ему отрезан.
«Было откровение: слово Божие…
В ноябре месяце 1827 года я стал чувствовать сильный пиитический восторг, неколебимую веру Богу, стал выражать мысли обыкновенным размером стихов и ясно чувствовал, что это действие в душе высшей силы… Я почувствовал себя Творцом, равным Богу, и вместе с Богом решился разрушить мир и пересоздать…»
Двадцать лет длился этот невиданный эксперимент. Отчет о нем — рукопись — кипа листов и толстая тетрадь, исписанные мелким, трудноразборчивым почерком, и еще пачка писем царю: религиозные и философские поиски, стихи, планы государственного переустройства, мистические откровения. Ступив в разреженную, заоблачную область духа, Батеньков не мог рассчитывать, что его скоро услышат и поймут. Дойдет ли его голос до людей, быть может, только потомки расшифруют то, что увидел он в глухом каземате при свете коптящей лампы, когда одна тень, прыгая по стенам, передразнивала его и напоминала, что он жив?
Читал ли царь эти письма и письмена? Но на докладе о Батенькове шефа жандармов