он сам, Марченко. В общем, все это было очень сложно, и злило Бауэра-Марченко еще больше, потому что он действительно не понимал кто он такой и боялся, что так и останется жить с этим непониманием. А Дементьев продолжал повторять: «Ты предатель, да еще и мошенник к тому же, потому что обманул не только «Белую Гвардию», но еще и Америку впридачу…». — «Германию, а не Америку, старый дурак! У тебя сплошная каша в голове!», — огрызался Аугуст, на что Дементьев ужасно обижался вдруг, вскакивал и уходил прочь, а Аугусту становилось очень тоскливо и одиноко, и он бежал к двери, чтобы позвать Сережу обратно, извиниться, обнять его, старого, больного, боевого товарища своего, лучшего друга, который заболел и перестал понимать суть вещей, почему и прикидывается теперь молодым, чтобы никто не догадался, что он уже старый и беспомощный. А Аугуст, вместо того, чтобы понять это, еще и камень в него бросил, старым дураком обозвал… Аугуст распахивал дверь и обнаруживал, что за ней ничего нет: стена обрывается вниз, лестница отсутствует, и что это вообще не Германия, а пятый этаж московской квартиры Савелия. Деменьева не было видно до самого горизонта, и лишь внизу, на дороге, отчаянно матерился прораб в желтой пластмассовой каске, и вопил, что ночью во всем районе скоммуниздили все лестничные площадки, и что премии теперь ему и его бригаде не видать как собственных ушей. «Во всем виноват Чубайс!», — согласно кричали прорабу из соседнего подъезда, и прораб весело отвечал: «Мать его хлоп!». А Дементьева нигде не было видно. «Это сон», — догадывался вдруг Аугуст и давал себе приказ проснуться. Он просыпался и уже не хотел больше спать: намеренно не хотел, чтобы навязчивый сон не прилип снова.
«Все-таки история с выездом в Германию сидит очень глубоко внутри совести»: — именно так интерпретировал Аугуст все эти тошнотворные сны с участием Дементьева. Да, конечно, он, Хромов- Марченко совершил подлог, и это — преступление на языке законов, написанных человеком. Да, конечно, он приехал в Германию незаконно, и Аэлиту вывез незаконно, и не только закон преступил при этом, но и некую моральную ткань потревожил, проживая жизнь другого человека, совершив подлог не только в юридическом и чисто физическом смысле, но и нарушив некий нравственный постулат, которому нет определения. И он должен был бы мучиться теперь угрызениями совести, но он не мучился совершенно, если не считать этих снов, в которых на уровне подкорки он все же страдал, оказывается. И вот эта моральная неразрешенность внутри себя — с ней нужно было разобраться: разведчик внутри Вячеслава Марченко не желал терпеть той двойственности, неоднозначности, душевного раздрая, которые привнес в его жизнь поволжский немец Аугуст Бауэр. Это было состояние ненадежности, и эту ненадежность следовало устранить, потому что такого рода ненадежности опасны для разведчика. И хотя никаким разведчиком Аугуст давно уже не был, но мощно затренированные когда-то, намертво встроенные рефлексы отпускать не желали. И Аугуст искал дальше, копаясь в своей памяти и призывая разум и логику помочь ему.
Что он делал все последние годы? Все долгие последние десятилетия, если быть точнее? Ответ: он убивал. Или организовывал убийства, что в принципе одно и то же, и даже больше. Да, вместе и в составе их нигде не зарегистрированной и с точки зрения закона глубоко преступной организации «Белая Гвардия» он убивал и организовывал убийства, а ведь убийство человека — это зло; причем высшее, главное зло, выше которого является лишь уничтожение целой страны, всего народа, но это уже другая тема, это была уже не его тема. Итак, он совершал зло. Но зло ли это на самом деле, когда уничтожают преступника, нелюдя, подонка с самого дна биологической жизни, убийцу и мучителя детей? Или это все же — добро для общества, для других людей? Или добро и зло существуют здесь, как и везде в природе, одновременно? Хорошо, пусть так. Но если отделить добро от зла, и придать каждому из этих качеств количественную меру веса и положить на две чаши весов, то что перетянет в его конкретной жизни? Чего он сотворил больше — добра или зла? И как изменилась бы сумма этих весов с добавлением последнего его «подвига» — выезда в Германию под именем другого человека? Если бы он сделал это в качестве разведчика, что все было бы в порядке: враг в тылу врага — это правила игры, в которую играют все страны и разведчики. Но здесь — обман на обе стороны. Это — зло! Но может быть тот факт, что он сделал это ради Аэлиты — этот факт, положенный на высшие весы, на Его весы, способен превратить это зло в добро? Есть законы, установленные человеком для человека. В этой системе он, Андрей Хромов — преступник. Но ведь есть законы, установленные для людей Богом, законы, работающие на уровне души. Так вот, вопрос: в этой системе законов он, душегуб — тоже преступник? Даже если губил души, и без него обреченные, или вовсе давно уже необратимо мертвые?
Мысли ходили по кругу и замыкались сами на себя, а решения у этого уравнения все не было, и неоднозначность оставалась лежать камнем на душе, и Дементьев со своей мусорной кукурузой и обидными словами являлся Аугусту ночами снова и снова и ввергал его в тоску дальше. Как-то раз, под удобную руку Аугуст завел разговор на эту тему с Федором.
— Федя, — обратился он к зятю, — вот ты скажи мне: ты в ворованном пальто ходил бы?
— Странный вопрос, — удивился Федор. Нет, не ходил бы. Я к ворованному не приучен. А что — продает по дешевке кто-нибудь?
— Да нет, никто не продает. Речь о другом. Ты пальто ворованное считаешь за грех носить, или за позор, а если бы ты жизнь чужую украл и нужно было бы тебе жить ею? Тогда как?
— А, вот Вы куда клоните, Андрей Егорович, — усмехнулся смышленый Федор, — да нет, я на это смотрю проще чем Вы. Я б и в Онассисах походил с удовольствием, если бы меня признали, да и за Гагарина бы в космос слетал — Милу после шубами завалил бы… А насчет вопроса про чужую украденную жизнь — так это абстракция в квадрате, я так думаю; может, я на уровне сперматозоида еще у брата моего родного или у сестры жизнь украл: так что мне теперь — от угрызений совести свихнуться прикажете? Э, нет: что есть, то есть, и чему быть того не миновать. Стало быть, такая лотерея мне выпала, а другому не выпала: и что меня случай Ивановым обозвал, а после Бауэром — так это судьба моя. И Ваша тоже, так что кончайте Вы голову ломать: в Вашем возрасте это вредно.
Вот такой получился бесплодный разговор.
В конце концов Аугуст перестал терзать себя поисками моральных оправданий внутри себя же, поскольку понял, что оценку его жизни все равно неизбежно даст Тот, перед которым ему суждено предстать однажды. И поэтому впредь, каждый раз вырываясь из своего навязчивого, неприятного сна, Аугуст старался думать о чем-то другом, о приятном, а именно об Аэлите — о чем же еще? Он с улыбкой вспоминал первые дни, месяцы и годы после приезда в Германию, когда все начиналось для них всех как будто с нуля, и это было, возможно, самым ценным для восстановления потрясенной горем души Аэлиты: столько нового предстояло ей освоить, что на горестные мысли и воспоминания просто не оставалось времени. Они все крутились как белки в колесе, и главной белкой являлся, конечно же, старый Аугуст Бауэр.
В центре его забот пребывала, само собой разумеется, Элечка, хотя и семья Ивановых-Бауэров оставалась под его полной опекой: за всех членов семьи Аугуст заполнял бесчисленные формуляры, писал заявления, хлопотал о пособиях, переводил тексты, устраивал в школы, представлял своих родных в амтах и инстанциях, и был все дни без выходных занят выше головы всевозможными «интеграционными» хлопотами.
В прошлом разведчик, Марченко отлично разбирался когда-то в социальном устройстве послевоенной Германии, но с тех пор много воды утекло, и теперь, в процессе «интеграции» Аугуст узнавал для себя много нового. Однако, к этому новому большого интереса он уже не проявлял: профессиональная работа была позади. Гораздо интересней были ему теперь люди, иммигранты, сидящие в длинных очередях социальных ведомств, особенно же — выходцы из России, напоминающие ему пассажиров, сошедших с тонущего корабля и растерянно озирающихся, не зная, радоваться ли им спасению, горевать ли по покинутой родине, или злиться от своей чуждости здесь, второстепенности, второсортности. Все эти чувства жили в них одновременно, и прорывались иногда в странных, порой трогательных, порой неадекватных поступках. Так, хорошо запомнился Аугусту небритый, косматый старик из российских немцев, стоящий у края луга, перед летним загоном, опираясь на костыль, и плакал, глядя на коров на лугу, и протягивал им корочку хлеба сквозь проволоку загона и стонал: «коровки, мои коровки…». Какие видения проходили перед ним в этот миг, каких коровок узнавал он в этих, немецких?
Вспоминался Аугусту и другой старик — розовый, агрессивный, брызжущий возмущением: он, громко