дернул за мелодичную щепочку внутри дупла, и она запела круглой, затихающей дробью, с обреченно падающей интонацией потерявшей надежду души, ни о чем уже не сожалеющей, а лишь в форме одинокой баллады повествующей безразличному космосу о своей беде. Пот прошиб Аугуста, холод залил ему брюшную полость. Это был сверчок! Самый настоящий сверчок! Кузьма не врал! Появился импульс вскочить и пойти на поиски источника звука, и Аугуст уже зашевелился было, чтобы это сделать, спуститься с нар, двинуться на поиски сверчка. Но вот кто-то чихнул, и заскрипели доски, и кто-то тупо ударился головой и ругнулся во сне, а кто-то закричал, и другой застонал, и еще один пропел кишкой, и барак наполнился привычными производственными звуками спящей казармы. И печальный сверчок заглох, забитый живыми звуками. Постепенно спазм отпустил напряженные мышцы Аугуста, защитные силы организма взяли верх над сиюминутным умопомрачением, и он опять уснул. Однако, несколько последующих ночей просыпался внезапно снова и вслушивался в спящий мир барака. Но «парад тишины» больше не повторялся: условия для одинокой песни сверчка в ночи не возникали. В самом ухе у Аугуста, по Аделю, тоже ничего не трещало: мозговое кровообращение было, следовательно, в полном порядке. Психика восстановилась, Аугуст перестал просыпаться и опять, если использовать литературный штамп, проверенный тысячелетиями — спал ночами как убитый. Потому что силы были ему нужны для того, чтобы выжить. И это знала каждая клетка его измученного тела, и все они, клетки его тела, были заодно в этом деле, и все они знали ответ на главный вопрос философии, сформулированный Шекспиром: «Быть или не быть?». Клетки были однозначно за «Быть»!
Настоящее, полноценное — имеется в виду совершаемое в режиме «на убой» — трудовое служение Аугуста родине в лагере «Свободный» началось, по существу, лишь с лесоповала в составе бригады Фишера, в которую он попал после того, как утопил трактор и отсидел за это в яме.
В этом лагпункте действовали такие правила: бригада отвечала за свой, побригадный план понедельно, но и подушно. Это означало вот что: выполнившие за неделю свой личный план зеки получали полную пайку всю следующую неделю, а невыполнившие — урезанную. Баня же полагалась бригаде интегрально, то есть при условии выполнения бригадой назначенного ей недельного плана в целом. Таким образом, выработанный личный план еще не означал для передовика баню, и талоны в лагерный магазин, и прочие мелкие льготы: все зависело от недельной результативности всей бригады. Замысел создателей этих правил состоял в том, чтобы стимулировать слабаков и лентяев внутри бригады к соревновательности с помощью не одной только государственной каши, но еще и оперативного, воспитующего сапога рядом стоящего товарища. Но «нерадивые», на самом деле — это ведь были не злостные тунеядцы вовсе, но доходяги, для которых непосильным трудом являлось даже само перемещение собственных тел по поверхности земли. Так что в реальности никакой такой соревновательности не получалось: от воспитующего сапога своего товарища дистрофик мог только упасть и расшибиться, но дерево спилить — ни за что. Установленный порядок порождал разве что ненависть к слабым внутри звеньев: ведь помимо всякого рода «резервов» и «блатных отчислений», здоровым зекам требовалось обеспечивать норму и за доходяг; им-то, слабакам, никто норму урезать не собирался из-за того только факта, что они — дистрофики; а если б вдруг взялись урезать, то в доходяги побежали бы записываться все до одного: дураков нема потому что… Тем не менее, ввиду относительно большой власти бригадиров в вопросах учета кубов и распределения живой силы по звеньям, замысел создателей все-таки срабатывал внутри этой схемы: бригадиры могли комплектовать свои батальоны и расставлять звенья по участкам таким образом, чтобы звенья свои нормы кое-как вытягивали, используя доходяг на более легких, но так или иначе необходимых работах: обрубке сучьев, подготовке хлыстов под трелевку, сжиганию мусора, обеспечению подъезда для тракторов, разогреванию обеда и так далее. А чтобы передовикам не обидно было вкалывать за слабых, пайки доходягам бригадиры могли из педагогических соображений оставлять и урезанными — даже при выполнении бригадой недельной нормы, и это, конечно же, совершенно не способствовало восстановлению доходяг до полноценных амбалов, а наоборот, постепенно и неуклонно сводило слабых в могилу. Но все эти подробности оставались уже на усмотрение бригадира. От бригадиров — что в предыдущем лагере, что в «Свободном» — зависела жизнь каждого трудармейца: это был факт. Имелись бригадиры, которые, подобно Краузе, грабили бригады в свою шкурную пользу, но были и другие, типа Буглаева из «русского барака», который наоборот — гулял такой слух — слабакам своим усиленную пайку обеспечивает, чтобы повысить их трудовой КПД.
Что касается Альфреда Фишера, к которому угодил Аугуст после трактора, то это был бригадир так себе — как и предупреждали товарищи по «этажерке» из бригады Трендилова. Фишер был получше Краузе из предыдущего лагеря, но много хуже Нагеля. Обеспечив прежде всего выполнение своей личной нормы, о бригаде Фишер заботился уже во вторую очередь. Его забота состояла главным образом в том, что он оценивал по утрам кто как передвигается в его бригаде, и прикидывал сколько из кого можно будет сегодня выжать. Немного сортировал, немного комбинировал. В общем, заботой все это считаться могло, но только больно уж шкурной была такая забота, рассчитанная на ближайшую перспективу и потому — ненадежная. С учетчиками и начальством Фишер договариваться как-то умел, так что делянки доставались бригаде не самые безнадежные: хотя бы это было Фишеру в плюс. Но главными плюсами для выживания были в «Свободном» все же улучшенные — и качественно и количественно — пайки. К тому же и лес был тут ближе к лагерю и добротней, чем на прежней зоне, так что даже при Фишере был у Аугуста шанс выжить, если Бог даст не заболеть тяжело, или сильно не покалечиться в лесу. Хотя и заболевали, и надрывались, и калечились трудармейцы у Фишера довольно часто, так что предупреждение трендиловцев о неблагополучности бригады Фишера имело все основания оказаться правдой. Во всяком случае, первый опыт соприкосновения Аугуста с новым этапом своей жизни был раздражающим.
В бараке у Фишера к Аугусту, еще не успевшему осмотреться и прощупать свой тюфяк на трехэтажных нарах, бесшумно подошел человечек с треугольным лицом, сухо представился «Фукс» и спросил, не является ли Аугуст членом партии, или хотя бы комсомольцем. Изумленный таким экзотическим вопросом Аугуст ответил, что нет, не является. Фукс хотел знать почему. Аугуст в ответ хотел знать какое тому дело. Фукс ответил, что он — коммунист и инструктор по политработе в их бараке, и что от него многое будет зависеть в судьбе Аугуста. Аугуст решил, что этот тип его просто разыгрывает: какой еще может быть коммунист среди зеков, депортированных немцев, трудармейских рабов. Поэтому Аугуст вежливо предложил странному человечку: «Вюрдест ду битте вайтер цум тойфель марширен, майн либер фройнд!». Посланный Аугустом к черту партийный активист Фукс не отстал от него, однако, а наоборот — прилип к Бауэру как банный лист к заднице: «Почему не хочешь вступать? Это подозрительно. Ты против Советской власти?».
— Нет, я не против. Я — за. Дай пройти.
— Ты должен хорошо подумать. Мы здесь — сила. Партия — везде сила. Мы не каждого принимаем, учти. Тебе оказывается большая честь. К нам многие просятся. У нас есть даже члены из других бараков. Вот товарищ Рупп, например, из воровского барака — он тоже член нашей партячейки…
(Под «товарищем Руппом» подразумевался блатной по кличке «Рупь»: вор-домушник, убивший, подобно Родиону Раскольникову старушку, но в отличие от последнего — совершенно безыдейно убивший, безо всяких сложных философий, а потому лишь, что старушка застукала вора, погруженного по локти в ее комод, и от неожиданности подняла крик. От взаимной неожиданности Рупь ее и убил оловянной керосиновой лампой по голове. По запаху керосина его и задержали вскорости. То, что Рупь попал на зону с политической, а не с уголовной статьей было чистой иронией судьбы: оказалось, что старушка состояла в молодости членом какого-то болгарского интернационала и собственноручно печатала антиправительственные листовки. Одна такая, дорогая сердцу старушки листовка обнаружилась, вместе со стеклянными драгоценностями и двумя золотыми царскими червонцами, отложенными интернационалисткой на ремонт зубных протезов, в ее сумочке, украденной Рупем — тоже изрядно залитой керосином: неопровержимой улике следствия. Этого оказалось достаточно, чтобы Рупя долго допрашивали и пытали, выколачивая из него информацию в какой конкретно типографии они со старухой печатают листовки. После того как Рупь, в обмен на обещание легкой статьи сознался, что они со старухой печатали листовки в городе Глазго (о котором Рупь и понятия не имел где такой город находится и как правильно пишется его название), то его осудили «за политику» по статье пятьдесят восьмой, пункт шесть, и он попал на «объединенную» зону в «Свободный», ставший затем трудармейским лагерем. Жил Рупь на зоне в