Кто-то запел частушку: «…Цветет в тундре алыча для Лаврентий Палыча…», но сбился на крик «А-а- а!..», повернулся и побежал в лес; кто-то обхватил руками медноствольную сосну, которую только что собирался спилить. Несколько зеков молча обнялись. Аугуст просто сел на ближайший липкий пень и обхватил голову руками, проваливаясь в пустоту: Победа! Что дальше? Отпустят? Свобода? И что? И куда? …
В лагере произошел в тот день митинг с криками «Ура!» после каждого выступления. А выступлений было много: начиная с начальника лагеря полковника Горецкого и вниз по званиям — вплоть до лейтенанта Чехурды, который крикнул: «Мы победили! Немцы разбиты наголову!». Каждый из выступавших пытался доходчиво объяснить зекам, ценой каких невероятных лишений добыта наша Победа, и зеки каждый раз согласно кричали «Ура» и нюхали воздух: не готовится ли праздничный обед по этому поводу. Но в лагере воняло как обычно: потом, опилками, парашей, собаками и потайным махорочным дымом пополам с запоздалыми гороховыми выхлопами тут и там. Под конец митинга Аграрий провозгласил, наконец, что будет праздничный ужин, и громогласное, тройное «Ур-ра-а-а» в честь великой Победы спугнуло птиц в поредевшей вокруг тайге.
В тот день никто больше не работал, и все оставались на зоне, поэтому охрана была мобилизована в полном составе — на всякий пожарный случай. Вертухаи на вышках стояли по двое. Но все оставалось в рамках порядка. Зеки понаивней собирались кучками и вели перевозбужденные беседы о будущем. Зеки поопытней стирали портянки или заваливались на нары спать: восстанавливать силы, пользуясь нежданно выпавшим праздником.
До середины лета еще работал Аугуст на победу, которая уже свершилась где-то, а он все валил, валил и валил лес, пока однажды утром, в понедельник 30-го июля на перекличку не вышел лично Аграрий и не провозгласил:
— Я собрал вас тут, граждане заключенные, для того, чтобы объявить вам пренеприятнейшее известие… Поступил приказ, короче, который я обязан выполнить, как мне ни тяжело при этом на сердце. В общем, короче, это солнечное утро на этом солнечном плацу для вас последнее, граждане трудармейцы, и ничего я с этим поделать не могу: приказ есть приказ. Время обняться и попрощаться между собой у вас еще будет — почти что целые сутки я вам даю… Вот так вот, — Горецкий чуть не плакал: во всяком случае интенсивно утирал мокрое, красное лицо метровым носовым платком.
Жуткая тишина повисла над лагерем: казалось, вездесущие навозные мухи — и те перестали жужжать на лету, отключили моторы и перешли на режим планирования. Начальник сказал непонятное, это не укладывалось ни в чьей башке… «Почему утро это должно стать последним? За что? Ведь мы победили! Враг разбит! Только недавно еще героями всех обзывал… А сегодня на тебе… Всех, что ли? Всех разом? Прямо тут, в лагере?», — переглядывались зеки…
Первыми, как всегда, очнулись блатные.
— Эй, начальник, а нас что — тоже того? Это как же, в натуре? Это незаконно!..
— А вас не касается, волки вы драные! — с ненавистью в голосе рявкнул в сторону блатных колонн начальник лагеря, — заткните свои хлебала. Вам — свое удовольствие теперь будет по полной программе. Вам теперь — за всех лес валить, и их норму — тоже, — указал он на трудармейцев. Все, уркаганы: с завтрашнего дня эпоха трудового подвига начинается уже для вас. И у вас есть выбор: либо в лес, либо на корневую подкормку…
Вой, и свист, и ор взметнулись над блатною ратью, и по знаку Горецкого сразу трое или четверо автоматчиков ударили очередями над головами урок. Урки повалились на землю, визжа. Трудармейские же ряды все еще пребывали в ступоре: чудовищность услышанного превышала способность информационных каналов протолкнуть услышанное к центрам понимания. Неужели вот так вот просто, дорогой Иосиф Виссарионович? И это и есть твое большое спасибо?
А Горецкий с трибуны, как орел из горного гнезда, обозревал застывшие в ужасе, серые лесорубные батальоны перед собой, и краснел обширной рожею своей все больше и больше. При этом глазки его сияли. Он был доволен достигнутым эффектом. Но ему хотелось еще. Поэтому он закричал опять:
— Понимаю как вам сейчас тяжело, граждане зеки, в этот скорбный момент расставания. А мне каково? Одного ребенка потерять — это уже горе великое, а я сразу две тысячи своих детей должен проводить…, — и Горецкий стал сморкаться в свой платок-скатерть, и сморкался долго и художественно, как Станиславский в Большом театре. Высокую патетику момента испортили, опять же, блатные: «Да здравствует товарищ Сталин!», — кукарекнул кто-то из их рядов. Горецкий поморщился и крикнул автоматчикам: «Не стрелять! Это правильные слова, хотя и дураком сказанные. Но повторю их и я: да здравствует наш дорогой товарищ Сталин!». Однако, широкие массы на сей раз не откликнулись, и огорченный Аграрий Леонтьевич буркнул сам себе под нос: «Засранцы хреновы…», после чего снова обратился к трудармейцам, сворачивая базар:
— Короче, объявляю всем официально: наш с вами лагерь, граждане трудармейцы, то есть трудармейская его часть с завтрашнего дня расформирована. А сегодня государство наше распорядилось, так и быть, покормить вас еще на халявку, а завтра всё: завтра каши не будет! И долой с моей шеи, и чтоб духу вашего тут больше не было, — глаза у Агрария засверкали с невиданной силой, как у сумасшедшего, и он стал снова сморкаться, но тут же вздернул голову и завопил:
— Эй, там: что там за кипеж опять? Вас все это не касается, граждане уголовные: с вами будет отдельное распределение, вы к трудармии не относитесь…, — в этом месте блатные оглушительно загалдели, засвистели и заматерились, так что охране пришлось от себя, без приказа дать пару автоматных очередей над их головами…
— …Фашистов отпускаете, а честным ворам дальше сидеть?! — истошно вопили из колонны уголовников, и слышно было, как он рвет ткань одежды на себе, — Ну, ссуки, нну, ссссуки-и-и-и!!!..
— Заткните там хлебало урке своему, а то я сейчас всю малину вашу в одну яму свалю! — рявкнул Аграрий в сторону уголовных, и опять повернулся лицом к трудармейцам:
— Так что ваша героическая работа тут закончилась, с чем я вас и поздравляю от имени руководства лагеря. Бригадирам сдать инвентарь, а после, поотрядно, всем в контору, за справками и за расчетом. Вопросы есть?
— Какие справки? — спросили из первой шеренги.
— Для трудовых книжек. Чтоб стаж вписать. И деньги заработанные получите там же, в конторе…, — В толпе блатных снова поднялся дикий вой.
— Какие еще деньги? — перекрикивая шум, спросил все тот же трудармеец.
— Твой папа дятел с красной головкой, что ли? — закричал на него Аграрий, — не сказал тебе, отправляя в трудармию, что на белом свете деньги бывают? Ты где находишься?: Ты находишься в «Труд- Армии»! Понятно? Вот за труд в армии ты и получишь деньги. Понятно теперь? Советскими ассигнациями госзнака! В соответствии с законом СССР о труде и на основании ваших отработанных трудовых нарядов… Да пошел ты в жопин домик со своими дурацкими вопросами, остолоп! Остальным всем всё понятно?
— А нас куда?
— Куда хотите, хоть на Марс. Кроме Москвы, Ленинграда, Киева и Поволжья. Проездные документы будут выдаваться сегодня до упора и завтра с восьми утра. Только жрать вам завтра тут уже не обломится, дармоеды. Станете все с завтрашнего дня богатеями и будете дальше на свои питаться, в мягких вагонах ездить… Слушай мою последнюю команду!.. Ррразойдись!..
Впервые за три года построений колонны не торопились распадаться по команде, впервые на начальство смотрели из шеренг не хмурые, мрачные рожи, но потрясенные лица, медленно светлеющие по мере постижения улыбающейся им, невероятной, восхитительной действительности. И трудармейцы смотрели навстречу этой действительности, на солнце и друг на друга, и неуверенно улыбались. Горецкий с высоты лагерной трибуны озирал своих рабов с такой интенсивностью во взоре, что в глазах его скопились слезы: не театральные, а вполне человеческие. «В натуре!», — как сказали бы блатные. Но только Бог его знает, каким сочетанием эмоций были они напоены.
А затем самые оперативно мыслящие рванули к конторе: занимать очередь. Очередь на свободу!