подозревал, что мать не спит. В четвертом часу ночи, или уже утра мать, не слыша привычного сонного бормотания, подошла к Аугусту на цыпочках, и успела заметить в свете заходящей за окном луны, как сын поспешно зажмурился: сделал вид что спит. А в шесть утра он действительно спал, и мать обмерла: он улыбался во сне. Такого его она не видела с поволжских времен: десять лет уже Аугуст не улыбался во сне. Теперь мать точно знала: что-то произойдет с ними. Неужели? И радостно за Аугуста, и горько было ей: она хотела домой, на Волгу: неужели этому никогда не бывать?
Еще несколько последующих вечеров ускользал Аугуст вечерами из дома умытый и в чистой рубахе: так к трактору на ремонтные работы не ходят. Бабы на ферме заговорили лукаво, что Аугуст-то того: попался в женские сети, наконец, дал себя запаучить миленькой Ульянке: «Готовь, Амалия Петровна, теперь хату к свадьбе». Мать отмахивалась: «Чепука, чепука», но сама замирала от тревожных предчувствий. Сын с ней на эти темы категорически не разговаривал — просто молчал как глухонемой. Один лишь раз, уходя на свидание, буркнул в ответ на материн вопрос зачем ему все это надо: «Она со мной советуется о разном…». — «Она уже посоветовалась однажды!», — хотела было съязвить мать, но прикусила язык: инстинкт подсказал ей помалкивать до поры до времени. Но при удобном случае она намеревалась поговорить с сыном серьезно. Она хотела предупредить его, чтобы он не привязывался слишком сильно к этим ужасным местам, что их все еще ждет их любимая родина. Однако, она опоздала с этим разговором.
Однажды, в сентябре, в яркий, солнечный день бабы на ферме принялись укорять Амалию и обиженно чехвостить за то, что она темнила берлинская и никому не сказала, что сын ее женился.
— Кафо шенился? Кокта шенился? — испугалась Амалия Петровна.
— «Кафо-кафо»: Ульку Рукавишникову — кого же еще? Сегодня расписались в Саржале, а ты молчишь как партизанка. Свадьбу, что ли, зажилить хотите? А не получится, Амальюшка! У нас на Руси так не положено!». Мать, спотыкаясь, побежала домой, что-то бормоча. Бабы остались в полном недоумении: вроде и не прикидывается немецкая Амалия Петровна эта, похоже — и вправду не ведает ни о чем. Ну, немцы; ну, немцы: ну, чернильная нация: чернильней некуда!
Когда мать вбежала в дом, Аугуст как раз бережно снимал свой парадный костюм — и когда надеть-то успел?… ах да, он же сегодня утром после нее оставался… неужели все правда?…
— Was haschta gtan? — спросила она.
— Мама, не волнуйся, все в порядке: мы расписались с Ульяной. Ты же все время сама хотела, чтобы я женился. Ну и вот…
— Не так я хотела! — закричала мать, — и почему мне ничего не говорил? Почему скрывал? Почему меня обманывал? От женщин на ферме узнала! Позор какой! Аугуст! Что ты натворил! Почему сделал тайно от меня?
— Сам не верил, — опустил голову сын, — да и сейчас еще не верю, мама… Не хотел раньше времени…
— Чего ты не хотел? Чего, чего ты не хотел? — налетала на него яростной курочкой мать, — почему ты мне ничего не сказал? Почему? Почему тайно делал, как будто воровать ходил? Почему?
— Прости, мама, прости меня, пожалуйста. Я боялся, что ты скажешь «нет» — и тогда все…
— Что — «все»?; что — «все»? Что: так она тебе нужна вдруг стала — эта чужая жена, эта мать чужого ребенка, эта чужая нам женщина? Зачем она тебе?
— Я люблю ее, мама. Она нужна мне, чтобы дальше жить…
— А я? Я тебе не нужна?
— Ты мне тоже нужна. Но я не могу разорваться на две половины, чтобы остаться и с ней и с тобой. Я хочу, чтобы вы обе были рядом. Я ведь знал, что ты меня все равно простишь.
— А она?
— А она повернется и уйдет. Навсегда. А если бы ты сказала «нет», то я бы послушался тебя. И она бы ушла. И все.
— «И все!», «и все»: ты повторяешь это как попугай… Но почему, почему ты мне хотя бы не намекнул? Чтобы я могла привыкнуть к этому горю… к этой мысли?
— Also, die Russen sagen: 'sglasit'. Не хотел я «sglasit», мама. Ну, чтобы черти не испортили все, чтобы не сорвалось случайно… Вот я и не хотел это самое: «сглазить» — как русские говорят…
— «Русские говорят!». «Русские говорят!»… Ах, думмкопф, ах ты мой глупый думмкопф: она же тебя просто к своему ребенку приставила — кормить его и воспитывать… Ой-ёй-ёй: неужели ты думаешь, что она тебя любит? С чего это вдруг? Пять лет проходила мимо без «здрасьте», и вдруг любить стала?… — мать увидела раненые глаза своего взрослого, глупого теленочка и замолчала. Потом сказала: «Но теперь поздно за голову хвататься. Зря ты со мной не посоветовался. Теперь мы тут застрянем навсегда!».
— Нет, мама, я это условие ей поставил: когда нам можно будет, мы вернемся на Волгу.
— И она согласилась?
— Да, она согласилась.
— Она наврала тебе. Она никогда не уедет отсюда: она свою степь слишком сильно любит! Она уедет, только если тебя будет любить больше этой проклятой степи…
— Значит, я сделаю так, чтобы она меня полюбила больше степи.
— Ну-ну: тогда я буду рада за тебя. Ах ты, Аугуст, Аугуст, глупый ты мой мальчик: что же ты натворил! Но теперь ничего не поделаешь… А как же свадьба? Женщины меня уже ругали сегодня, что мы деньги жалеем на свадьбу. А мы ведь не жалеем, только у нас ведь нету денег почти. Как же нам со свадьбой твоей быть?
— Будет свадьба: председатель все сам организует.
— Он знает?
— Теперь уже знает, наверное.
— Значит, вы и ему не сказали заранее? А он тебя не застрелит теперь из ружья? Хотя зачем я такое спрашиваю?: конечно не застрелит. Он должен быть рад без памяти, что свою… такую… дочку с дитем с рук сбыл! — мать все-таки не удержалась от мелкого мщения. Но тут же испугалась, и стала гладить своего глупого дитятю по голове, жалея его и бесконечно любя.
Свадьбу сыграли в конце сентября. Гулял весь поселок.
Сначала свадьбу гулять планировалось в клубе: там был самый большой зал, способный вместить много народу. Потому что придет вся «Степная» семья: весь колхоз, все немцы, и все наемные тоже — это было понятно каждому. Но потом посчитали по головам, перемножили на квадратные метры и стало очевидно, что и клуб не уместит всех, включая почетных гостей из райкома, обкома, райисполкома, ветеринарной службы, милиции, суда и других важных инстанций. Поэтому пришли к выводу, что играть надо в хозяйском доме — у Рукавишниковых: там и печка, и кухня, и погреб; там и зала большая, и двор широкий. Главное — старики пощупали свои кости и доложили, что погода будет ясная и теплая, без дождя. Это и решило все. Столы и лавки Аугуст сколачивал собственноручно — под управлением Серпушонка, разумеется. Серпушонок озирался на бабью суету вокруг и сравнивал ее с подготовкой флота к японской войне в 1904 году. «Вот так же бегали все, грузились», — утверждал он, — а сколько народу в воду попадало с мостков!..».
Свадьба грянула в два часа дня. Было, может быть, не так изобильно, как у Рокфеллеров за океаном, но намного веселей — уж это точно! Гарантом этому веселью явилась в первую очередь всеобщая любимица, бабушка Янычариха, возвращенная по осени из городской ссылки и превзошедшая ради своего драгоценного Иван Иваныча при подготовке к свадьбе сама себя: ее горилка вспыхивала уже от одних только пламенных слов тостующих!
Роль тамады Рукавишников взял на себя: было бы странно, если бы в его доме и в его присутствии командовал кто-то другой. Но — странное дело: роль эта удавалась ему «на троечку». Он излишне суетился, шутил чересчур плакатно, хозяйственных команд женщинам по кухонным вопросам отдавал больше, чем организационных за столом, тостами дирижировал с некоторым запозданием, выпив, засматривался на дочь и даже назвал ее один раз «Людочкой» (так звали мать Ульяны), после чего вообще ушел на некоторое время, бросив свой пост. Так что свадьба гуляла временами в режиме анархии и саморегуляции, и держалась, главным образом, на Серпушонке с Троцкером.