над шведами при Вильманстранде. Представил в Академию две диссертации на латинском языке: «Исследование о зажигательном катоптрическо-диоптрическом приборе» и «Физико- химическиеразмышления о сходстве серебра и ртути». Примерно в то же время свои диссертации представили Виноградов, Райзер и Теплов. Однако академики (все — иностранцы) неспешно читали и обсуждали эти работы с августа до середины декабря.
Возможно, они тянули бы и дольше, но вновь резко изменилась политическая ситуация: 25 ноября 1741 года произошел дворцовый переворот; гвардия возвела на престол дочь Петра Великого Елизавету. Русские вельможи получили возможность потеснить иноземцев, плотно облепивших трон. Для Академии наук настала пора принимать в свои ряды русских ученых.
Ко дню рождения императрицы Елизаветы — 18 ноября — Штелин сочинил очередную оду на немецком языке, как прежде писал он хвалу Анне Иоанновне и Бирону. Ее перевод на русский язык Шумахер поручил Ломоносову (возможно, Тредиаковский, услугами которого пренебрегли, стал испытывать неприязнь к Ломоносову). Это решение показывает, что в то время отношения между этими двумя людьми, позже ставшими врагами, были неплохими. «Ломоносов бесподобно продвигается в своем переводе… — писал Шумахер Штелину. — Если бы только не было у него одного недостатка, то от него должно было бы ожидать много хорошего».
О каком недостатке речь? Судя по всему — об употреблении Ломоносовым «горячительных напитков». Пожалуй, так он, по русскому обычаю, заглушал свою печаль. Но теперь его положение могло улучшиться. В оде звучала надежда на избавление от гнета иноземцев:
Перевод был одобрен. Оду преподнесли Елизавете от имени Академии наук. Ломоносов решил, что наступил благоприятный момент, чтобы в письме «на высочайшее имя» напомнить о себе:
«Повелено было мне, нижайшему, ехать в Германию в Фрейберг для изучения металлургии; а по определению Академии наук послан был я, нижайший, в марбургский университет для научения математики и философии с таким обнадеживанием, что ежели я, нижайший, мне указанные науки приму, то определить меня, нижайшего, здесь экстраординарным профессором, такоже и впредь по достоинству производить…
Во оных городах будучи, я через полпята (четыре с половиной. — Р.Б.) года не токмо указанные мне науки принял, но в физике, химии и натуральной гистории горных дел так превзошел, что оным других учить и тому принадлежащие полезные книги с новыми инвенциями писать могу, в чем я Академии наук специмены (образцы. — Р.Б.) моего сочинения и притом от тамошних профессоров свидетельства в июле месяце прошедшего 1741 года с докладом подал.
И хотя я Академии наук многократно о определении моем просил, однако оная на мое прошение никакого решения не учинила, и я, в таком состоянии будучи, принужден быть в печали и огорчении».
Несмотря на навязчивое повторения «нижайший» в начале письма, автор без ложной скромности сообщает о своих достоинствах, ничуть не преувеличивая. Он действительно к этому времени стал зрелым ученым.
Повышение последовало. Но его назначили не профессором, а всего лишь адъюнктом, то есть приближенным к профессорскому званию. В год он стал получать 360 рублей. Сумма немалая (скажем, фунт говядины стоил 2 копейки). Но из нее полагались значительные вычеты за квартиру, дрова и свечи. Приходилось платить слуге. А деньги поступали с большими задержками и не в полном объеме, так что он вынужден был залезать в долги.
Тем временем «подняли бунт» русские сотрудники Академии во главе с начальником «инструментальной мастерской» Андреем Константиновичем Нартовым (1693–1756). У них накопилось немало обид на немцев, нередко занимавших высокие академические должности, не имея сколько-нибудь весомых научных заслуг.
Отличный токарь Нартов при Петре Великом фактически возглавлял Академию наук, но затем был оттеснен Шумахером и его командой. О Нартове В.И. Вернадский писал: «Это был недюжинный человек, к которому отнеслись несправедливо писавшие о нем историки. Нартов едва ли хорошо знал иностранные языки, не обладал академической ученостью, но, несомненно, был талантливый практический механик, обладавший и теоретическими знаниями. Машины, которые были построены под его руководством для токарного дела… были сложными и по-своему изящными сооружениями…
Он мало знал ученый мир Запада, его навыки и привычки, но как личность он был не только гораздо крупнее Шумахера, своего врага, влияние которого тяжело легло на Академию, но и гораздо образованнее его. Нартов вместе с Шумахером оставили видный след в истории ремесел и художеств в России… Это была в первые годы не только Академия наук, но и Академия художеств и технических ремесел».
Такое совмещение в одном учреждении представителей теоретических наук, практических знаний и ремесел уже само по себе вызывало распри среди сотрудников Академии. Как отметил Вернадский, «Миллер, Ломоносов, Делиль, враги между собой в других делах, дружно боролись на этой почве с Шумахером и Нартовым (тоже врагами между собою), которые тратили средства Академии наук на задачи технические, художественные, ремесленные — цели, далекие от науки, но сами по себе очень почтенные и нужные».
Итак, воспользовавшись воцарением Елизаветы, Андрей Нартов и академик Жозеф Никола Делиль (астроном и географ) вместе с несколькими русскими сотрудниками Академии в феврале 1742 года подали в Сенат донос, обвиняя Шумахера в расхищении казны, непорядочных поступках, покровительстве иностранцам, гонениях на русских студентов и ученых. Рассмотрение дела затянулось. Нартов обратился с петицией к императрице.
Ломоносов воздержался ставить подпись под этим документом, остерегаясь портить отношения с Шумахером. Петиция Нартова возымела действие, и в конце сентября была назначена следственная комиссия.
В Академии назревал переворот. В судьбе Ломоносова тогда же едва не произошел крутой перелом: он мог угодить в острог.
Обстоятельства этого случая толкуются по-разному. Если верить объяснению Ломоносова, он 25 сентября 1742 года заглянул к соседу — академическому садовнику Иоганну Штурму в поисках своего пропавшего полушубка. Как показало следствие, служанка садовника неожиданно наткнулась в сенях на адъюнкта Ломоносова, стоявшего там «незнаемо с какого умысла».
Версия от Львовича-Костицы: «Ломоносов забрался в кухню своего соседа… В кухне была новая кухарка Штурма — Прасковья Васильевна, жена канцелярского солдата Василия Арлукова. О том, какого рода беседа происходила между нашим поэтом и указанной женщиной, документальных данных не сохранилось. Только вскоре Ломоносов вошел в комнату к Штурму, у которого в это время собрался кружок сослуживцев. И с негодованием заявил хозяину, что у него «нечестивые гости сидят: епанчу его украли». На это отвечал лекарь ингерманландского полка Братке, что Ломоносову «непотребных речей не надлежит говорить при честных людях». Тогда Ломоносов, не долго думая, ударил лекаря по голове, схватил «на чем парики вешают и начал всех бить и слуге своему приказывал бить всех до смерти»».
Вряд ли Михаил Васильевич искал в доме Штурма свой полушубок или пожелал обзавестись чьей-то шубейкой. Вероятнее всего, он подслушивал разговор, проходивший в гостиной, где находились бухгалтер академической канцелярии Биттнер и книгопродавец Прейсер. Они, по-видимому, обсуждали сложные и отчасти криминальные финансовые дела Академии в связи с обвинениями от Нартова.
Что случилось после разоблачения шпионства Михаила Васильевича в деталях, остается только догадываться. Если бы он нашел в прихожей свою вещь, то мог поднять шум и обругать хозяина дома. Но, как следует из официального протокола, никакой своей епанчи он не обнаружил. Так зачем бы ему буянить?
Оставим в стороне намек на интимные беседы с кухаркой или не менее сомнительную версию о