Путевые бригады во главе со Шматковым укладывали последние брусья, свинчивали гулкие звенья рельсов. Пронзительно жужжали автоматические сверла, нестерпимо яркие молнии электросварки вспыхивали там и сям в тени переплетов фермы, оглушительно били молоты…
Знакомая веселящая лихорадка кипучего труда держала все время Алексея в нервном напряжении. До десяти утра он успел объехать линию, проверить последние приготовления, поговорить со Шматковым и Самсоновым. Шматков обещал завинтить на мосту последний болт в восемь часов вечера. В воскресенье утром был назначен пропуск первого поезда.
В десять часов Алексея вызвал к телефону первый секретарь областного комитета партии Кирилл Петрович.
— Ты почему же, Волгин, молчишь, что завтра открываешь дорогу? — послышался в трубке медлительный, всегда ровный бас первого секретаря. — Ты, как член обкома, обязан…
— Сейчас хотел звонить, Кирилл Петрович… Только что вернулся с объезда… — волнуясь, ответил Алексей. — Могу сообщить твердо: завтра в десять ноль-ноль первый поезд в составе десяти вагонов прибудет на станцию Вороничи…
— Ну, спасибо, брат. Спасибо тебе и коллективу… — Голос Кирилла Петровича звучал растроганно. — Ты можешь сейчас приехать ко мне?
— Сейчас, к сожалению, не могу, — ответил Алексей.
— Ну, ладно. Кончай. Завтра, значит, в Вороничах митинг. Будет народ с окрестных сел… Нарком уже знает?
— Конечно, знает. Тут корреспондент «Гудка» сидит, с нас глаз не спускает. Уже сообщил, наверное… А я докладывать буду вечером.
— Вот Москве сюрприз. Большая радость для нашей области, очень большая… — Было слышно, как Кирилл Петрович шумно дышал, — Еще раз спасибо тебе, Волгин, от всей области…
— Не за что, Кирилл Петрович… Людям спасибо.
Алексей повесил трубку. С лица его не сходила блуждающая скупая улыбка. В распахнутое окно кабинета врывался птичий щебет. Теплый пахучий ветерок колыхал полуспущенную штору.
Алексей позвонил секретарю партийного комитета.
— Товарищ Голохвостов, зайди ко мне, пожалуйста, — попросил он, и когда в кабинет вошел полный бледнолицый человек с лысой круглой головой на короткой шее и серыми утомленными глазами, одетый в полотняные штаны и вышитую украинскую косоворотку, сказал: — Садись, Василь Фомич. Составим текст телеграммы для Москвы об окончании строительства.
— Не рано? — спросил Голохвостов, усаживаясь в кожаное кресло. — Утром бы и составили и подписали.
— Заметь, Василь Фомич. Сейчас я опять еду на линию и до ночи там буду. Телеграмма должна быть послана вечером.
— Нет, нет… Давай утром… Я, знаешь, смотрю на вещи трезво. Когда поезд пройдет через мост, тогда и телеграмму можно написать, — заупрямился было секретарь партийного комитета, но, заметив, как сердито сдвигаются брови Алексея, торопливо добавил: — Ладно, ладно… Я не возражаю. Ты, как мальчик, Волгин… Право. Дети иногда так говорят: «А я хочу, чтобы уже завтра было». Так и ты… Тебе хочется, чтобы «завтра» уже сегодня наступило.
— Да, я хочу этого. И не верю тебе, что ты не хочешь того же самого, — сказал Алексей, с сожалением глядя на Голохвостова.
— Уже хочу… Не расстраивайся, пожалуйста, — устало улыбнулся Голохвостов. — Ты же знаешь: я человек точный, аккуратный, забегать вперед не люблю. И всегда против преждевременной шумихи. Мало ли что может случиться. А тебе бы поэтом быть, а не инженером, Прохорович. Все ты видишь в преувеличенно ярком освещении. Но это не так уже плохо. Ведь ты стоишь на земле твердо…
Когда телеграмма была подписана, Алексей, потирая руки, сказал:
— Согласись, Фомич: приятное это дело рапортовать об окончании такого большого строительства. Порадуем мы завтра утречком Москву, как ты думаешь?
— Да… — задумчиво протянул Голохвостов. — Радость народа — наша радость.
Глаза Алексея возбужденно светились. Он встал из-за стола, взволнованно прошелся по кабинету, добавил:
— Тут самый какой ни есть сухой человек почувствует себя поэтом. Ты прав, Фомич…
— Да, радость будет немалая, — повторил Голохвостов. — Большое мы дело сделали. Я представляю себе, сколько будет народу на митинге…
За два с лишним месяца Кето успела отвыкнуть от работы в школе, и теперь, чувствуя желание снова взяться за нее, она в то же время испытывала какую-то тяжесть, связывающую ее мысли и намерения. Домашний мир, в котором главное место занимал теперь ребенок, с каждым часом все глубже втягивал ее в заботы, отвлекал от прежних интересов, казавшихся еще недавно единственными.
В последние дни, противясь этому, Кето все чаще присаживалась к письменному столу, начинала перебирать свои записи, перечитывать заложенные еще две недели назад страницы книг, но мысли плохо сосредоточивались на прочитанном.
В субботу пришла подруга, учительница Ксения, недавно вернувшаяся из Барановичей, и Кето, как никогда, обрадовалась ей. Говорили о школе, о каникулах, о новом учебном годе. С Ксенией и Стасей Кето обсудила распорядок «крестин», как все они в шутку называли завтрашнее торжество по случаю рождения сына. Потом Ксения и Стася отправились в город за покупками, а Кето вернулась в спальню, склонилась над колыбелью, задумалась…
«Все теперь для него, во всем будет он, — думала она, — а так как я не могу оставить его ради работы, то нужно, чтобы работа была тем же, что и он, чтобы она доставляла мне такую же радость…»
Она всматривалась в прозрачно-белое личико сына в сшитом ею самой кружевном чепчике, старалась уловить его неслышное дыхание.
В полумраке спальни с плотно занавешенным окном она различала полуоткрытый, как у птенца, рот, крошечную родинку у левого виска.
Лешка запыхтел, заплакал. Кето взяла его на руки, вышла на веранду и, откинув шаль, дала ему грудь.
Над сосновым бором, отчетливо синеющим вдали, стояла безмятежная синь. Шоссе было пустынно. Нерушимая тишина точно заворожила все вокруг.
Прислушиваясь к щекочущему потягиванию соска, Кето долго сидела на веранде, а тишина, казалось, тяжелыми пластами ложилась на землю.
Леша уснул… Кето отнесла его в спальню, уложила в колыбель, села к столу, принялась писать письма — матери в Сухуми, старикам Волгиным и отдельно Тане… Когда писала ей, губы ее все время дрожали от улыбки. В шутливой форме описывала свои страхи перед родами и то, как рождение сына сопровождалось чуть ли не потопом, громом и молнией, отчего характер его, наверное, будет ужасно злющий и капризный.
Кето задумалась, что бы написать еще Тане такое легкое и веселое, подобно той новогодней ночи, и, почувствовав себя прежней беззаботной девочкой, ровесницей золовки, приписала:
«Теперь, моя дорогая сестрица, встретимся не раньше будущего Нового года. К тому времени, надеюсь, многое из твоей мечты (помнишь наш ночной разговор?) сбудется, и мы поднимем тост за найденное тобой счастье…»
Кето запечатала письма, написала адреса и долго сидела за столом, подперев руками голову.
Завтрашний день! Праздник рождения сына! Думала ли она год назад об этом? Теперь она мать, и долгий, трудный путь лежал перед ней… Что-то будет завтра? Что будет через год, через пять, десять лет? Каким будет ее сын — тихим, умным мальчиком с ясными кроткими глазами или дерзким, полным кипучей энергии и веселого озорства? Каким бы она захотела его видеть? Оба образа казались ей одинаково милыми, и она не могла предпочесть один другому.
Кето почувствовала усталость, легла на диван.
Сначала мутная пелена опустилась на нее, и Кето потонула в ней, как в вате, потом возникло каменистое шоссе, на которое она привыкла смотреть по вечерам в ожидании мужа, синий зубчатый бор и