Говорят, нет. В Ленинграде не притесняют.

Обратно я хотел ехать самым скверным поездом. Гаруну-аль-Рашиду необходимо везде побывать.

Самый скверный поезд это «Максим Горький», где, говорят, сидят на голове друг у друга. Но это поезд местного сообщения. В Москву самое скверное место оказалось в жестком вагоне почтового поезда. Но все же на городской станции мне дали плацкарту, за все вместе заплатил восемь рублей с копейками.

Жесткий вагон оказался очень приличным, я получил в свое обладание целую длинную и широкую жесткую скамейку, на которой, постелив плед, прекрасно выспался.

Сопутчиков по купе было трое, барышня в кушаке и мужской рубашке, молодой человек в европейском костюме и еще кто-то бесцветный. Они мне не докучали. Ехали мы часов восемнадцать, но за это время никто не сказал между собою ни единого слова. Не очень принято в СССР разговаривать с незнакомыми. Вышколила Чека.

XXV

Возвращение

Я сделал все, что мог, и надо было думать о возвращении. Все предпринятые розыски не привели ни к чему, никаких следов моего сына я не нашел. Личное мое дело не удалось. Впрочем, и это трудно сказать. Все же я получил то спокойствие, которое сменяет психическое состояние человека, вечно терзаемого мыслью, что он не сделал чего-то, что, если бы сделал, было бы хорошо. Теперь я это что-то сделал.

Но если не удалось мое личное дело, то все же я имел с собою багаж, который представлял для меня не малую ценность. Этот багаж был новое миросозерцание или, вернее, Россиесозерцание.

* * *

Впрочем, последнее мое впечатление о сердце России, Москве, было трагикомическое.

Я шел по той самой площади, которую я любил за блеск ее снега под светом электричества и за красивые очертания — произведений современности — вокзалов, стилизованных по кремлевскому образцу. Я переходил эту площадь напрямик. В середине ее был только блестящий снег и больше ничего. Впрочем, нет: был один человек, высокая фигура… Он стоял посреди площади и жестикулировал весьма оживленно, по-видимому, в разговоре с самим собою. Подходя, я понял, что это просто пьяный, который «разоряется». Следовало бы его обойти сторонкой, но неведомая сила понесла меня прямо на эту нелепую фигуру. Когда я подошел, он замолчал и внимательно меня осмотрел. Я, скользнув по нему взглядом, прошел. Прошел с поднятым воротником, держа руки в карманах своего короткого полупальто. Сделав несколько шагов, я понял, что он идет за мной. Но я не обернулся, продолжал идти. Однако услышал, что он что-то такое бормочет. Затем его голос стал возвышаться и, наконец, превратился в отличную дикцию. Каждое слово, весьма хорошо тонируемое, доносилось до меня. Эта была маленькая речь или рассуждение, относившееся ко мне, —   так сказать, мысли вслух, которые он пускал мне вдогонку. Он говорил:

— Вот идет… по крайней мере… «председатель коллегии»! За многолетнюю… беспорочную службу… советская власть пожаловала ему: фуражку с желтым козырьком и тужурку… тужурку, в которой он мерзнет…

Последовала пауза, впрочем, недлинная, так сказать, для возбуждения внимания каких-то невидимых слушателей. Он продолжал:

— Да, мерзнет русская интеллигенция… В тужурочках, фуражечках. Но есть такие, что в соболях ходят. Да-с, такие есть… А кто-с, спрошу?

Опять последовала пауза. И затем с новым подъемом красноречия и явственности дикции:

— А не довольно ли? А не пора ли, чтобы русским народом… русская интеллигенция управляла?!

И опять пауза. И заключение, произнесенное на всю площадь:

— В Палестину!!!

* * *

Последнее приглашение, очевидно, относилось к «жидам», ходящим в соболях. Я продолжал свой путь, не оборачиваясь, понимая, что заговорить с ним — это значит легко впутаться в какой-нибудь публичный скандал… Сей публичный скандал для него может ограничиться неким сидением, а для меня пахнул чем-то совсем иным. А кроме того, что он мне мог сказать больше того, что сказал?

* * *

Я продолжал путь, и он отстал. Но не отстали его мысли, и я продолжал их наедине с собою, впрочем, не вслух, конечно…

Я говорил, мысленно обращаясь к какому-то коллективному еврейству. Не к еврею-коммунисту, кровожадному изуверу и бессовестному мошеннику, а к тому среднему еврею, который «тоже хочет жить». Он весьма был недоволен когда-то царским правительством, которое не давало ему равноправия и, по его мнению, устраивало погромы. Но за девять лет советчины средний еврей, конечно, убедился в том, что «лучше быть поденщиком в царстве живых, чем царем в царстве мертвых», а что касается погромов, то, пересчитав по пальцам жертвы царских погромов, он убедился в их количественном ничтожестве сравнительно с погромами «великой бескровной». Я обращался мысленно к этому коллективному среднему еврею и говорил ему:

— Слушайте, Липерович! Знаете что? Я таки вовсе не думаю, что все евреи коммунисты. Я таки хорошо знаю, что вы, Липерович, — а таких, как вы, сколько их есть! — что вы всех этих сволочей — коммунистов, если бы могли, то перевешали бы в один день, в один час, в одну минуту. Я вам, Липерович, скажу еще что-то. Я вам заявляю, что я вот такой, какой я есть, «черносотенец и погромщик», каким вы меня держите, я таки вовсе даже не считаю, чтобы все евреи были жиды. Совсем не все. Ну, вот, например, вы, Липерович, вы настоящий еврей! Вы даже очень хороший еврей, и я вам совсем решительно никакого зла не желаю. Я хорошо знаю, что вы тоже хотите хлеба кушать и что вы тоже человек, Липерович, и что с вами таки можно дела иметь. Это, конечно, не значит, Липерович, что я вам позволю мне голову оторвать, этого таки да не будет, и тут мы будем спорить. Но если я вам не дам себе делать убыток, то я вас также кушать не желаю. И даже вам скажу больше, Липерович, знаете, мы ваших и наших коммунистов могли бы топить в одной речке, которая называется Москва-река… Но слушайте, Липерович! Что же выходит? Ваши коммунисты, вы сами знаете, что они самые пархатые жиды, они вам сейчас в России испортили всякое дело. Мы с вами, Липерович, слава Богу, не первый год друг друга знаем. Так я могу различать, я знаю, что есть Липерович, я знаю, что есть Бронштейн. Так я знаю, что это не одно и то же. Но, как вы думаете, Липерович, те, которые вас так хорошо не знают и так сдавна, они могут различать? Нет, Липерович, они этого не знают, что есть человек и человек, потому я вам даю совет: я вам даю хороший совет, золотой совет. И я, имейте в виду, Липерович, совершенно бескорыстно даю, я эту свою выдумку, большую выдумку, не за деньги вам отдаю, а так вот, потому что, Липерович, я знаю, что вы хороший человек, так я потому вам такой хороший совет хочу давать.

Знаете что, Липерович? Вам, на всякий случай, вам таки надо думать, как вы будете эвакуацию делать. Стойте, господин Липерович, вы не кричите! Вы сначала послушайте. Может быть, даст Бог, все обойдется хорошо. А если нет? Вы сейчас будете кричать, что я хочу погром. Липерович, верьте моей совести, ну, я вам даю честное слово! Липерович, не хочу. Вы же меня хорошо знаете. Ну, разве ж я могу этого хотеть? Мене же это гадко, Липерович! Но только что ж вы думаете, так меня и послушают? Кто послушает, а кто — нет. А может быть, таких, что не послушают, таких будет много, Липерович, и что тогда? Слушайте же, Липерович, эта эвакуация, может быть, не на завсегда. Ну, пройдет время-времечко, немножко это все себе поутихнет, и вы себе вернетесь. Слушайте, Липерович, вы посмотрите на нас: мы должны были эвакуацию делать. Мы уже скоро десять лет, по всем этим Франциям, Германиям, Америкам (дай им Бог здоровьичка!), мы уже десять лет блукаем, как козы. Но и что же, Липерович, придет день, мы таки вернемся… Може, и вам так Бог даст. А может быть, вам там понравится за границей, —   разве я знаю?! Не надо, Липерович, кричать, а надо хорошенечко себе подумать: ну, а если ее делать, то как делать? Вот, Липерович, слушайте мой совет! Вы не думайте, я тоже имею копф на плечах.

Вы читаете Три столицы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату