— А все же сказать ей это надо. Не след ближнего своего в неведении держать. Сказано в том же Писании: «Возлюби ближнего своего, как самого себя». Значит — не делай ему того, чего не хочешь, чтобы тебе сделали. Вот и все. Поэтому, Матвей, и не совершишь ты грех — человек, хоша и не ангел, однако же, Бог ему дал свободу выбирать — добро причинить ближнему, али зло. А дурного чего ты чинить не будешь, уверен я.
— Может, к Федору Васильевичу пойти сначала? — робко спросил Башкин.
— А она что же, не человек, что ли? — Феодосий, припадая на раненую ногу, заковылял по горнице. «Ровно ты, Матвей Семенович, на рынке торгуешься — понравилась корова, пойду к ее хозяину. А человек — он не корова, и владельцев у него нет, окромя Бога. Сам же вон ты холопов да волю отпустил, а теперь так рассуждаешь».
— Но ведь муж у нее есть, — начал Башкин.
— Что ж ты, Матвей, думаешь — ежели женщина, так и воли у нее своей нет, и разума тоже? — ядовито спросил Феодосий. Сказано же — и сотворил Всевышний человека по образу и подобию своему, мужчину и женщину создал он их. Нет, Матвей Семенович, учиться тебе еще и учиться.
Тут вошла Феодосия с посудой и разговор прервался.
За едой Вельяминова спросила:
— Давно хотела узнать у тебя, Феодосий, — вот ходим мы в церковь, кланяемся там святым иконам, свечи к ним ставим — для чего все это, как ты думаешь?
— Так, Федосья Никитична, ровно, что идолы это языческие, — ответил Косой. «Духом подобает поклоняться Отцу нашему небесному, а не поклоны бить, или на землю падать, или, как варвары какие, проскуры и свечи в церковь приносить».
— Иисус не то заповедовал нам, — добавил Башкин.
— Вот Матвей Семенович со мной не согласен, — улыбнулся Феодосий, — а все ж скажу я — Иисус, хоша и пророк был, но был человек, и сын человеческий, как и все мы».
— Не сын Божий? — Феодосия внимательно посмотрела на Косого.
Тот выдержал ее взгляд и тихо ответил: «Нет».
— Федосья Никитична, — позвал ее после обеда Башкин, — пока Феодосий отдыхает, разговор есть у меня к тебе».
Они вышли из усадьбы, и пошли через луг к реке.
В самом разгаре было московское лето. Боярыня остановилась и, наклонившись, стала собирать цветы у края тропинки.
— Подожди, Матвей Семенович, — попросила она, — хочу Феодосию в горницу поставить.
Столько времени он в темнице пробыл, хочется порадовать его».
Башкин смотрел на ее тонкое, будто иконописное лицо, на серые глаза, в которых сейчас, на солнце, играли золотистые искорки, на длинные пальцы, которые мягко, аккуратно касались свежей травы, и мнилось ему — будто вся она соткана из света и сладкого, кружащего голову запаха цветущих лип.
Тишина стояла на лугу, знойный воздух полудня окутывал их, жужжали пчелы, а наверху, в просторе неба, парил, широко раскинув крылья, одинокий коршун.
— Феодосия, — сказал Матвей, и она поднялась, пряча лицо — только глаза сияли, — в охапке цветов.
— Что, Матвей Семенович? — спросила она, глядя на Башкина — мягко и доверчиво, будто ребенок смотрит на родителя. «Случилось что?».
— Случилось, — ответил он, с трудом подавил в себе желание коснуться ее руки, что была совсем рядом с ним, и посмотрел ей прямо в глаза: «Надобно мне тебе сказать кое-что, боярыня».
Слушая его, Феодосия молчала, и только краска сбегала с ее лица, пока не стало оно совсем бледным, мертвенным, — даже губы бросило в синеву.
— Поэтому и иду я на суд, — закончил Башкин, — что без тебя нет жизни мне. Все равно мне сейчас — умру, так умру, хоша под пытками, хоть бы и на костре. Бежим вместе, Феодосия, бежим! Там, на свободе, сможем жить, как захотим, всегда рядом будем, до смерти нашей».
Он попытался взять женщину за руку, но та медленно, будто во сне, отошла от него.
— Обещалась я до смерти другому человеку, Матвей Семенович, — тихо сказала Вельяминова.
«И нет у меня пути иного, кроме того, что выбрала я, с Федором повенчавшись. Нет, и не будет».
— Так люблю я тебя, Феодосия, — умоляюще сказал Башкин. «Разве ж можно любящего тебя оттолкнуть?»
— Не просила я твоей любви, Матвей Семенович, — спокойно сказала Вельяминова. «Не искала я ее, а что пришлась я тебе по сердцу — в том моей вины нет. Уезжай с Феодосием, а там, даст Бог, встретишь ту, что люба тебе будет. А я тут останусь — здесь муж мой, дитя наше, и не надо мне ничего другого».
Она собрала цветы и добавила: «А разговор этот забыть нам стоит — что тебе, что мне. Не было слов таких сказано».
— Так как же не было! — крикнул Башкин вслед женщине. «На смерть ты меня только что обрекла — сможешь ли сама жить после этого?»
Феодосия, ничего не ответив, пошла по узкой тропинке через цветущий луг, к усадьбе.
Башкин долго смотрел ей в спину — пока не пропала она из виду, — будто и вправду растворилась в полуденном мареве.
Федор приехал в подмосковную ранним вечером, когда на луга стал наползать туман, а с реки потянуло сыростью. Он спешился и сам отвел коня в стойло. Тихо было на усадьбе, ровно и не было никого вокруг. В окне Федосьиной горницы виднелся огонек свечи.
Сама она стояла, прислонившись виском к резному столбику крыльца, с неубранными, по-домашнему, волосами. Тени залегли под ее глазами, ровно не спала ночь боярыня, и спал румянец с ее лица. Она теребила тонкими пальцами жемчуга на шее. Федор, раз взглянув на нее, так и застыл с уздечкой в руке.
— Марфа здорова ли? — ломким, будто не своим голосом спросила Феодосия.
— Все в порядке, — Федор подошел к ней и притянул к себе, прижавшись губами ко лбу. «Не заболела ли ты сама, а, боярыня? А то сама горячая, а руки холодные, будто лед».
Она взглянула на мужа снизу, и тот поразился — так смотрели на него подранки на охоте, прежде чем добивали их.
— Есть у меня до тебя разговор, Федор, — сказала Феодосия. «Да только, боюсь, не по душе он тебе придется».
Они сидели на косогоре над рекой и молчали. Феодосия опустила голову на колени и смотрела, как медленно наползает закат на заливные луга на том берегу. Брусничный цвет понизу, сменялся зеленоватым, лиловым, уходил поверху в чернильную темноту ночи, где уже проглядывали первые звезды.
Федор тяжело вздохнул, и чуть обняв жену за плечи, почувствовал, как слабеет под его рукой ее напряженное, застывшее тело.
— Не виню я тебя, Феодосия, что ты мне всего не рассказала, — проговорил он. «Сама знаешь, не таким я был, когда повенчались мы. То есть думал я обо всем этом давно, да вот только сейчас стал вслух говорить».
— Боялась я, Федя, — женщина внезапно, уткнув лицо в ладони, разрыдалась. Федор испугался — первый раз видел он жену плачущей, даже когда Марфу рожала она, ни слезинки не пролила.
— Ах, как я боялась! — продолжила Феодосия. «Я ж с детства одно знала — чужим не доверяйся, чуть шаг за порог дома — там враги все, только проговоришься, хоть словом единым — на дыбе повиснешь. И замуж за своего человека вышла.
А тут ты — и не могла я ничего сказать тебе, решишь еще — ведьма я, еретичка, и гореть мне на костре. Или сам кому проговоришься и под пыткой дни свои закончишь», — она высморкалась и вытерла рукавом заплаканное, в красных пятнах лицо. «Как же можно любимого своего на смерть посылать?»
— А любимую как можно? — мягко спросил ее Федор. «Да как же ты, Федосья, могла подумать, что донесу я на тебя? Ты жена моя, плоть моя, — если больно тебе, то и мне больно, заботит что тебя — то и мои заботы, до смерти нас Бог соединил».