тоже входили в круг его повседневных занятий, но не они были главным. Ричард Ченслер, лично наблюдавший многие смертельные эксцессы в Москве, однажды воскликнул:
— Дай Бог, чтобы и наших упорных мятежников научили таким же способом обязанностям по отношению к государю!
Какая эпоха! Какая общность характеров и идей! Какие нравы! Я поместил эти рассуждения именно здесь, в конце первой части, предваряя вторую часть, где личность Малюты Скуратова и его деяния будут изображены более укрупненными планами. Я сделал это намеренно, прерывая хронологическую канву и забегая вперед, в надежде на то, что читатель отнесется к ужасному с большим спокойствием и меньшим негодованием, которое обычно основывается на благородных, возвышенных и простых эмоциях. Переворачивая страницу, он будет ожидать описания навязших в зубах злодейств не с таким напряжением. То, что он встретит в дали свободного романа, быть может, станет неожиданностью. Ведь недаром граф Алексей Константинович Толстой устами своего необычного героя воскликнул: «Палач палачу рознь!», хотя он и не сумел реализовать в художественном образе эту аксиому, которая, впрочем, является точной и тонкой констатацией самоощущения того, кого Николай Михайлович Карамзин называл и душегубом и вельможей, в то время как автор одного из проектов отмены крепостного права, принимавший участие в подготовке крестьянской реформы 1861 года, профессор Московского университета и выдающийся историк Константин Дмитриевич Кавелин считал опричнину учреждением, которое оклеветали современники и не поняли потомки.
Два слова о Константине Дмитриевиче Кавелине. Внимательный наблюдатель международных событий, либеральный общественный деятель и популярный публицист, он заслужил почетную ненависть всех тех, кто стоял на позициях прогрессивного экстремизма. В годы коммунистического режима к Кавелину относились нетерпимо, считая его ретроградом, узким консерватором и крайним националистом, а между тем он всего лишь отвергал террор и насилие как аргументы при решении политических конфликтов, утверждая, что ограниченная легитимными институциями монархия есть наиболее приемлемый для России общественный строй в XIX веке.
Константин Дмитриевич Кавелин принадлежал к государственной школе, которую основал профессор Московского университета Борис Николаевич Чичерин. К ней относились Сергей Михайлович Соловьев, профессор Московского и Петербургского университетов Василий Иванович Сергеевич — лучший специалист в стране по истории права и глава юридической школы, а также будущий министр иностранных дел Временного правительства профессор Павел Николаевич Милюков.
Над отношением Кавелина к опричнине полезно задуматься, хотя и согласиться с ним в полной мере нельзя. Но надо постараться понять, что он любое действие и характер персонажа рассматривал в тесной — коррелятивной — связи с эпохой. При оценке исторического фигуранта учитывалось все разнообразие многослойного времени, в том числе и существовавшие морально-нравственные критерии, этические категории, национальные и геополитические особенности, а не только вполне объяснимые и упрощенные экономические мотивации и стремление овладеть властными рычагами.
Для Кавелина-историка царь Иоанн и шеф опричнины Малюта Скуратов были людьми русского средневековья. И этим сказано многое, если не все. Иной подход совершенно непродуктивен и бесплоден.
Ярким примером подобной бесплодности на современном этапе являются отдельные фрагменты книги профессора Гарвардского университета Александра Янова «Тень грозного царя», в которых автор пытается с помощью дней давно минувших объяснить происходившее в годы сталинского террора. Но история не ящик Пандоры. Выпуская из него все мыслимые и немыслимые бедствия, создавая с их участием зловещий бестиальный хоровод, называя Алексея Даниловича Басманова Ежовым, а Малюту Скуратова — Берией, профессор Александр Янов превращает историю в незамысловатый — однолинейный — роман ужасов, забывая ту мысль, что история России как раз и начинается там, где обрывается или — если хотите — заканчивается роман. История России чем-то напоминает роман, как и история Франции, но это не роман.
История прерывна, цепь ее событий откровенно алогична, непоследовательна и зависима от обстоятельств, складывающихся непредсказуемо, и от прихоти отдельных личностей, нередко ничтожных. Властители всегда пытались, оглядываясь назад с эгоистической целью, искать в ней опорные и выгодные для себя точки, искажая и ее и свое время. Непрерывность существования народа еще не дает оснований утверждать непрерывность, связанность и развитие по восходящей происшедших процессов. Эпоха Сталина ничем не напоминала эпоху Иоанна IV и оказалась несравнимо более чудовищной и кровавой, чем любые периоды, пережитые Россией.
Какой же из Алексея Басманова Ежов? Отважный воин и одаренный воевода, стоявший у истоков опричнины, ни деяниями своими, ни характером личности, ни подробностями отношений с кремлевским властелином не похож на трусливого и лживого партаппаратчика Ежова, провинциального Фуше, бездарного и ленивого, всю жизнь занимавшегося идеологическими интригами, доносами и составлением по указке вождя расстрельных списков. Вдобавок этот карлик никогда не входил в ближайшее окружение Сталина.
Нет, Николай Иванович иная натура, чем Алексей Данилович, долгие годы друживший с царем. И даже метафорическое сравнение и употребление фамилий с переносным — всегда приблизительным — смыслом заводит нас в тупик и делает историю плоской, знаковой, одномерной, глуповатой, неинтересной и вполне предсказуемой, перечеркивая саму идею ее бурного, противоречивого, мятежного и животворного развития, несмотря на льющиеся потоки крови.
То же стоит заметить и о сравнении Малюты Скуратова с Берией. Совершенно невозможно вообразить оплывшего и поблескивающего гиммлеровским пенсне Лаврентия Павловича штурмующим какую-либо твердыню с автоматом в руках и гибнущим при выполнении воинского долга. А ведь этот герой следственных изоляторов и тюрподвалов, которые, впрочем, он посещал крайне редко, имел звание маршала и мог бы, подобно другим высшим воинским чинам, попадать в критические ситуации, стоящие жизни.
Но нет! Куда там! Берия не покидал Лубянского холма и оказывался в сложных ситуациях совсем иного рода.
Сталин был хитрее и продуктивнее профессора Янова, что касалось истории, когда, опираясь на факты, утверждал, правда преувеличивая, что Малюта Скуратов являлся выдающимся военачальником и погиб в бою при взятии одной из ливонских крепостей. Именно Сталин настаивал на стройности и логичности исторических процессов, на поступательном развитии гражданского человеческого общества, закономерной смене его фаз и прочих марксистских бреднях, пользовавшихся успехом в прошлом веке и не имеющих и малейшего отношения к реальной жизни. Все это и позволяло вождю народов создавать порочные идеологические схемы, с помощью которых, однако, невозможно было объяснить, почему Лев Николаевич Толстой отказался от мысли писать роман о декабристах — этих мучениках прогрессивного экстремизма.
Как ни удивительно, концепции Сталина и профессора Янова в чем-то близки. Они разнятся главным образом арифметическим знаком. Концепция же Николая Михайловича Карамзина совершенно не устраивает профессора из Гарварда. По старой зловещей привычке советского лектора он смеет ее назвать лукавой и приводит в свою пользу апокрифическую эпиграмму Пушкина, автограф которой никогда не был обнаружен. Текст, оскорбляющий Карамзина — помните? — тот самый, насчет «необходимости самовластья» и «прелести кнута», — извлекли из рукописных пушкинских сборников, что наводит, и не только меня, на грустные размышления. Профессор советской поры Борис Томашевский потратил немало чернил, чтобы доказать, что эта эпиграмма принадлежит великому поэту, хотя тот признавался сам в письме к князю П. А. Вяземскому в авторстве абсолютно другой эпиграммы и к тому же — единственной.
И Николай Михайлович Карамзин, и Константин Дмитриевич Кавелин в книге «Тень грозного царя» получают абсолютно обветшалую советскую и примитивную трактовку из банального школьного учебника.