досках, а матери, моложе, чем она сама, заводили в воду маленьких обнаженных детишек. Отцы семейств рыли в песке ямы, жгли костры, на закате солнца открывали корзины для пикников с лепешками и пирожками, а Линди с Зиглиндой шли по пляжу к парковке. Молодые матери, детишки с сиявшими на солнце попками, мужья и братья с густыми усами… Линди знала, о чем они будут говорить, когда солнце заскользит к горизонту и края облаков окрасятся оранжевым. Но Уиллис не любил, когда Линди ездила по ночам; ему не нравилось, что Зиглинда обедает «в общественном месте»; он отворачивался от жены, если замечал следы соли на ее разгоряченном, теплом лице. Раньше она спорила с ним, а теперь перестала. Она звала его снизу лестницы, кладя руку на ножку купидона. Уиллис бегом спускался по ступеням, целовал ее в лоб и говорил: «Нет-нет… Я и не думал говорить тебе, что делать».
А на самом деле он думал об этом.
Кроме ежедневных поездок в Санта-Монику, вечеров под шатром теннисного павильона клуба «Долина» или прогулок в горах, Линди решительно некуда было отправиться. Уиллис, чувство самодостаточности которого не простиралось дальше въездных ворот, не любил покидать ранчо и говорил: «А кто будет смотреть за хозяйством? Роза? Хертс со Слаем?»
Зиглинда родилась через несколько дней после того, как Линди дала показания на суде Брудера. Девочка появилась на свет с горлом, обмотанным кровавой пуповиной, отчего лицо у нее было синюшного цвета. Когда доктор Бёрчбек перерезал пуповину, раздался страшный крик, такой высокий и резкий, что сестры из двух соседних отделений сбежались в родильную палату посмотреть, что это за чудо-юдо родилось. Прижимая пальцы к губам, они глазели на крупную синюю новорожденную, и каждая думала про себя: «Бедная мамаша… трудно же ей пришлось». И все-таки через две недели Линди снова стала работать на ранчо, помогала Хертсу и Слаю готовить дом к приезду новых сезонников, драила деревянные полы в хибарке Юаней. Вскоре прошел слух, что Брудеру вот-вот вынесут приговор, и Линди проехала вдоль побережья, чтобы услышать, как судья Динкльман оглашает будущее Брудера. Она настояла на том, чтобы взять девочку с собой, и Зиглинда, кричавшая каждый день до хрипоты, заснула как по волшебству и мирно проспала все заседание. Брудер все время вертелся на своем месте, и Линди не поняла, заметил он ее или нет. Она очень надеялась, что дочь проснется, закричит и привлечет к ним всеобщее внимание. Он заметит ее; он увидит, что она пришла. Но Зиглинда спала, как будто ее опоили каким-то зельем; Линди несколько раз сильно ущипнула ее, скручивая кожу, но даже это не разбудило девочку.
Поверенный вывел Брудера из зала суда, и, выходя, тот сказал судье Динкльману и мистеру Айвори: «Я еще за этим вернусь». И судья, и прокурор озадаченно переглянулись — ни тот ни другой не поняли, что бы это значило, стали складывать бумаги в папки, и день на этом закончился.
На следующий день Линди получила пакет. Он оказался от Брудера и был отправлен за день до того, как его забрали в Сан-Квентин. Она отнесла пакет к себе в комнату, попросила Розу оставить ее одну, села на кровать — здесь она спала во время беременности, здесь же спала и сейчас, хоть и не всегда в одиночестве, — разорвала коричневую бумагу и увидела старый передник Валенсии с потрепанными завязками. Она потрясла передник — нет ли в кармане записки, — но ничего не оказалось; Линди поднесла передник к лицу, но от него ничем не пахло, ничего не сохранилось, ничего не осталось.
Это было последнее, что она получила от Брудера, и почти за пять лет, прошедших с тех пор, не пришло никаких новостей ни из «Гнездовья кондора», ни из Сан-Квентина. Дитера перевезли в дом престарелых и умалишенных, расположенный у самого океана, и, когда Линди приезжала навестить отца и входила к нему в комнату, он совершенно не узнавал ее. На нем всегда была старая военная форма с эполетами, он безостановочно говорил по-немецки, Зиглинда пугалась дедушки, и они быстро уезжали, оставляя у постели сумку с апельсинами, чтобы Дитер помнил, что к нему приходили.
Теперь, остановившись в апельсиновой забегаловке, по дороге домой с заседания клуба «Понедельник», почти ничего не видя от лихорадки, которую доктор Бёрчбек как-то назвал «женской реакцией на жару», Линди Пур чувствовала себя так, будто тоже не помнила саму себя. Пять лет назад, когда Уиллис увидел фартук Валенсии, небрежно свисавший со спинки кровати Линди, он со смехом спросил ее: «Твоя была тряпочка?» Линде было трудно ответить, потому что она не знала — не знала, что было ее, а что нет, какая жизнь была ее, а какая — нет. Старый потрепанный фартук был и знакомым, и чужим, жестким от пыли и дыма, и, когда Линди вскоре после свадьбы сказала мужу, что фартук не ее, Уиллис велел Розе выкинуть его со словами: «Разве что сама захочешь надеть».
В первый год после того, как Линди сделалась миссис Уиллис Пур, она все так же поднималась на заре, спускалась вниз по холму и пила кофе вместе с работниками. Уиллис нанял новую стряпуху — девушку из Салинаса, которая слегка заикалась, но обращалась с капитаном Пуром весьма почтительно. Стряпуху звали Карнасьон, и красный бутон ее рта неизменно поджимался, когда Линди — к которой Карнасьон обращалась не иначе как «сеньора» — входила в кухню дома для работников и заглядывала в кастрюлю. Линди так же ездила на грузовике в Вебб-Хаус, подвозила девушек-упаковщиц, и теперь, когда они поняли огромную разницу между собой и хозяйкой ранчо, никто уже не садился на переднее сиденье рядом с ней. Через маленькое окно кабины грузовика Линди было слышно, о чем сплетничают девушки, и она радовалась, что говорят они все об одном и том же, что вечером каждая устало закроет глаза после длинного дня на упаковке и помечтает о том, о чем мечтает каждая приютская девушка. В зеркало заднего вида Линди видела, как внимательно девушки рассматривают особняки на Ориндж-Гроув-авеню. Линди знала, что особенно им интересны окна спален: знала она и то, что, если бы ей вздумалось предупредить их, что таится за римскими ставнями, ей все равно никто не поверил бы. Ведь для них Линди была воплощенным доказательством, что возможно все, и даже для них. «Если ты смазливая…» — донеслись до нее как-то слова одной из девушек.
Сезон двадцать пятого — двадцать шестого годов оказался последним в череде нескольких подряд дождливых зим и последним, когда Уиллис разрешил Линди работать. «Линди, милая, ты можешь делать все, что угодно. Почему тебе нравится проводить целые дни в апельсиновой роще? Тебе это не к лицу». Поначалу она не обращала внимания на его слова, каждое утро с рассветом шла в рощу и, пока поднималось солнце, пила кофе с Хертсом и Слаем. Она наблюдала за упаковкой, следила за девушками: если кому-то становилось плохо, Линди поднимала бедняжку со стула, вела к вентилятору, стоявшему в углу, а потом ополаскивала лицо из фонтана. Она брала Зиглинду с собой, и девочка спала в ящике из-под апельсинов, который Хертс заботливо выстлал фланелью. Бывало, Уиллис посылал Лолли с просьбой, чтобы Линди вернулась домой. Иногда Лолли говорила: «Он волнуется о тебе, Линди».
В первые годы брака Уиллис настоятельно просил сестру ввести Линди в ее, Лолли, круг общения. «Мы же теперь сестры», — говорила Лолли, подсказывая Линди, что надеть, в какой магазин зайти, твердила, что ее женские клубы, членство в которых очень ограниченно, будут только рады принять Линди в свои ряды. Линди вошла во вкус чая с танцами и котильонов, когда муж и золовка поддерживали ее под локти. Они возили ее на ночные джазовые вечеринки, проходившие на террасе гостиницы «Виста» или у бассейна «Мидуика». Уиллис ездил вместе с ней на балы, для которых ей приходилось натягивать длинные, по локоть, кожаные перчатки и держать под руку мужа, пока он, извинившись, не просил «отпустить его на волю, подышать свежим воздухом». Одно время ей даже хотелось войти в это новое для нее общество, и она научилась у Лолли завивать волосы щипцами, а у Уиллиса — пьянеть от сдобренного лимонным соком фруктового пунша. Лолли возила ее к Додсворту выбирать вечерние платья, к Нешу — покупать льняные костюмы, но, открывая бесчисленные коробки, разбросанные на постели, Линди почти сразу же начинала ощущать знакомое одиночество, от которого так и не сумела отделаться. Как-то раз Линди с Лолли прогуливались по саду «Камелия», на скамье под елью Линди заметила мужчину. Он сидел к ним спиной; черные волосы разметались по воротнику костюма. Рядом на скамью присела малиновка и стала короткими прыжками приближаться к нему. «Брудер», — подумала Линди и остановилась как вкопанная; солнце пробивалось сквозь листву, от дорожки поднимался жар, и Линди поняла, что настал тот самый решительный момент, которого она все время ждала, — Брудер вернулся. «Ты его знаешь? — спросила Лолли, тоже посмотрела на мужчину и сказала: — Брудер?» Обе названые сестры подошли к скамье; предвкушение жгло их так же сильно, как солнце жжет содранную кожу, но тут мужчина обернулся, и оказалось, что они его совершенно не знают.
Нет, это никак не мог быть он — Брудер тогда сидел на деревянной скамье под окном, забранным решеткой, и вдыхал соленый, пропахший гнилыми водорослями морской ветер. Линди никогда не забывала слов мужа: «Ты его туда упекла».
Это было осенью двадцать девятого года, почти сразу после того, как разразилась Великая депрессия