— Ну, Гитлеру теперь башки не снести! — нарушил тишину после окончания передачи знакомый Косте Микешин.
Теперь все заговорили разом, радостные, оживленные, как будто все переменилось, все будет хорошо.
На вопрос Косте, что они думают делать, Микешин решительно ответил:
— Фашистов бить!
— А оружие? — спросил Костя.
— Достанем!
После этих слов положение представилось Косте совсем не таким опасным, как прежде. Он не уставал слушать рассказы Микешина о морской службе, о боях, которые вел его монитор против неприятельских береговых батарей и переправ, и о том, как прорывались моряки к морю.
Слава при этих разговорах больше молчал. Встреча с отцом, радостная и в то же время такая горестная, опять сделала его странно апатичным. Костя был уверен, что это пройдет, и старался отвлечь товарища от печальных мыслей.
Доктор Шумилин внешне ничем не выражал своего горя. С утра до ночи он был занят то в лазарете, то различными хозяйственными делами. Он был здесь начальником, от его умения зависело скорейшее выздоровление, а стало быть, и жизнь моряков, и, может быть, именно это не позволяло ему предаваться горю. Только припадки астмы мучили его теперь чаще, чем прежде.
Припадок проходил, Николай Евгеньевич вытирал пот с бледного, сразу как бы опавшего лица и принимался за прерванные дела.
С сыном Николай Евгеньевич ни разу после первой встречи не заговаривал о постигшем их несчастье, и Слава не говорил. Он лишь старался быть вместе с отцом, первый замечал, когда отцу становилось плохо, помогал ему как умел, гладил его по руке своей вздрагивающей от усилия сохранить спокойствие рукой и ни разу не то что не заплакал, а даже не показал вида, что ему хочется плакать.
Николай Евгеньевич тоже старался почаще бывать с сыном, приглядывался к нему и замечал, что Слава сильно изменился, возможно сильнее, чем он сам.
Иногда Николай Евгеньевич вспоминал то утро, когда Слава с Костей отправились спозаранку на лодке к мысу Хамелеон. Это было за несколько дней до начала войны. В тот день к Шумилину пришел в гости сосед-лоцман. Они сидели на веранде, и Епифан Кондратьевич рассказывал о матросе Баклане, потом они толковали о международных событиях, о Гитлере и об угрозе войны. Как скоро их опасения оправдались! И вот погибли страшной смертью жена и дочка, маленькая Лилечка… Были у него семья, родной дом, честная мирная жизнь, и ничего этого больше нет — враг растоптал все…
Но Николай Евгеньевич гнал от себя воспоминания. Воспоминания были единственным, чего он боялся.
Комендор Микешин, рулевой Зозуля и сигнальщик Абдулаев помещались в тесном «кубрике» рядом. Зозуля, приземистый чернявый украинец, был насмешлив и остер на язык. Он часто донимал Микешина, чья спокойная, немного снисходительная манера говорить раздражала его. Абдулаев, круглолицый, широкоскулый татарин, слушал их перепалку с безразличным выражением лица, а под конец, махнув рукой, уходил. Костя, который всюду совал свой нос, был уверен, что они рассорятся. К его удивлению, они стали друзьями.
— Как дела? — спрашивал, бывало, доктор Шумилин, когда приятели являлись на перевязку, и приказывал Насте первым разбинтовать Зозулю. Его ранение в голову беспокоило доктора.
Зозуля, несомненно, испытывал сильную боль, но не показывал этого и даже пробовал шутить с Настей. Так же терпеливо и как бы шутя переносили боль при перевязках Микешин с Абдулаевым и остальные раненые. Настя говорила про них, что они «каменные».
Костя слышал, как ответил ей старый Познахирко, что «моряцкая кость, она покрепче камня».
Всё в этих людях казалось Косте и Славе необычайным и вызывало желание подражать. Даже то, что особенно трудно для мальчиков: привычка к порядку, чистоте, точности, дисциплине. Сколь ни мало походила жизнь на заброшенном хуторе на ту, которой жили моряки прежде, они во всем старались сохранить привычный и любимый ими корабельный распорядок. Даже курили они только на «баке» — так окрестили моряки толстый дуплистый пень возле колодца. Не было ссор, ругани, приказы исполнялись точно, от работы никто не отлынивал.
Это был иной, новый и строгий мир — мир военного корабля, о котором Костя и Слава мечтали, но который выглядел не совсем таким, каким они себе его представляли прежде.
Прошло две недели.
Жизнь на хуторе была нелегкой. Кончился хлеб, его заменяла мамалыга. Не хватало перевязочного материала, на бинты пошло все белье обитателей хутора; отсутствовали медикаменты. Правда, в этом помог Семенцов. Переправив партизанам заготовленную рыбу, он обратным рейсом доставил немного медикаментов и стерильной марли. Но это было в самом начале. А больше Семенцов не появлялся.
При всем том раненые один за другим выздоравливали. Было ли причиной этого их природное здоровье, или умение доктора Шумилина и заботливый уход Насти, или сравнительный покой и отдых после тягот войны, или все это вместе взятое, но даже тяжелораненые поднялись на ноги. Лазарет опустел.
Еще в первые дни появления моряков Костя рассказал Микешину о матросе Баклане и о том, что его могила находится на острове, неподалеку от хутора. От Микешина узнали его товарищи. По их просьбе старик Познахирко снова рассказал историю жизни и гибели Павла Баклана.
— Крепко воевали, — задумчиво произнес Микешин.
— За народ воевали, потому и крепко, жизни не жалели, — ответил старик. — А теперь вы, молодые, так же воюйте, и пусть матросская слава не померкнет вовек! — Он сказал это медленно, почти торжественно.
И все моряки встали, словно отдавая честь героям гражданской войны.
Несколько раз они переправлялись на остров, взбирались на курган, к матросской могиле, подолгу смотрели на степь внизу, на белую ленту дороги, на солончаки и на море, далеко видное отсюда. Но и море, и степь, и даже голые солончаки были им теперь недоступны. Тем сильнее горела в них ненависть к врагу и желание поскорее вернуться в строй.
Вечерами моряки теснились вокруг радиоприемника, слушали сводки с фронта и спорили. Одни хотели пробираться через фронт к своим, в Севастополь, другие говорили, что нужно связаться с местными партизанами, и все думали о том, как раздобыть оружие.
Шумилин разделял их желания, но он понимал, что нельзя действовать вслепую. Поэтому его беспокоило долгое отсутствие Семенцова. Он посоветовался со стариком Познахирко, и Епифан Кондратьевич решил наведаться в город.
Он вернулся спустя два дня, привез ворох новостей, и все, кроме одной, были дурные. В город назначен немецкий комендант, он угоняет людей в Германию на работу. А недавно появилось и гестапо. Хватают людей ни за что ни про что, пытают, живым никто не вернулся. А румыны хвосты поджали…
Епифан Кондратьевич рассказывал медленно, не глядя ни на кого. Сухая длинная спина его согнулась. Он приметно исхудал за два дня, и, когда сворачивал цигарку из листового табака, который привез морякам в подарок, его коричневые бугристые руки дрожали. Но говорил он твердо, называл имена людей, попавших в гестапо, имена предателей, вроде Галагана, который служит полицаем. Это он выдал своих соседей — Шевелевича с больной женой. Сын Шевелевича Сема спрятался было, так Галаганиха указала на него, собаками затравили…
Слова Познахирко разбередили собственное горе Кости и Славы. Опять перед ними встала та страшная ночь, горящее в море судно, тело тети Даши, выброшенное на мель…
— Вот и Сема… а за что? — Костя судорожно вздохнул.
— Молчи! — прошептал Слава, хотя Костя и так молчал.
— Лютует Гитлер, — сказал Епифан Кондратьевич и впервые поднял глаза. Они заблестели из-под черных, не седеющих бровей. — А все ж таки… нас ему не сдюжить!
— Верно, папаша! — одобрительно откликнулся Микешин, до сих пор слушавший хмуро и