хорошего. Итак, мы явились, и слуга провел нас в тепло натопленную комнату, где Гёте имел обыкновение сидеть в послеобеденные и вечерние часы. Три свечи горели на столе, но Гёте в комнате не было, до нас донесся его голос из зала за стеной.
Господин X. оглядывал комнату, внимание его, кроме картин и большой карты гор на стенах, было привлечено полками с множеством папок на них. Я сказал, что в этих папках хранятся собственноручные рисунки прославленных мастеров, а также гравюры с лучших полотен всевозможных школ, которые Гёте собирал в продолжение всей своей жизни и время от времени любит просматривать.
После нескольких минут ожидания вошел Гёте и приветливо с нами поздоровался.
— Я позволяю себе говорить с вами по-немецки, — обратился он к господину X., — так как слышал, что вы уже достаточно изучили этот язык.
Последний ответил ему какой-то любезностью, и Гёте попросил нас сесть.
Господин X., видимо, произвел на Гёте благоприятное впечатление, так как его из ряду вон выходящее дружелюбие и ласковая мягкость проявились по отношению к молодому иностранцу во всей своей полноте.
— Вы правильно поступили, приехав к нам, — сказал он, — здесь вы легко и быстро освоитесь не только с языком, но также со стихией, которая его породила, и увезете с собой в Англию представление о нашей почве, климате, образе жизни, обычаях, общественных отношениях и государственном устройстве.
— Интерес к немецкому языку, — отвечал господин X., — в Англии нынче очень велик и с каждым днем охватывает все более широкие круги, так что сейчас едва ли сыщется молодой англичанин из хорошей семьи, который бы не изучал немецкий язык.
— Мы, немцы, — все так же дружелюбно сказал Гёте, — в этом смысле на полстолетия опередили ваших соотечественников. Я уже пятьдесят лет занимаюсь английским языком и английской литературой, так что мне хорошо известны ваши писатели, равно как жизнь и порядки вашей страны. Окажись я в Англии, я не был бы там чужеземцем.
Как я уже сказал, ваши молодые люди поступают правильно, изучая немецкий язык, и не потому только, что наша литература этого заслуживает; теперь уже никто не станет отрицать, что тот, кто хорошо знает немецкий, может обойтись без других языков. О французском я не говорю, это язык обиходный и прежде всего необходимый в путешествиях, его все понимают, и он в большинстве стран подменяет собою дельного переводчика. Что касается греческого, латыни, итальянского и испанского, то мы имеем возможность читать лучшие произведения этих народов в таких превосходных немецких переводах, что у нас не возникает необходимости, если, конечно, не задаешься какими-то специальными целями, в кропотливом изучении всех этих языков. В натуре немцев заложено уважение к чужеземной культуре и уменье приспособляться к различным ее особенностям. Именно это свойство, заодно с удивительной гибкостью немецкого языка и делает наши переводы столь точными и совершенными.
Вполне очевидно, что хороший перевод значит очень много. Фридрих Великий не знал латыни, но читал любимого своего Цицерона во французском переводе с не меньшим увлечением, чем мы читаем его в подлиннике.
Засим, свернув разговор на театр, Гёте спросил господина X., частый ли он посетитель театральных представлений.
— Я бываю в театре каждый вечер, — отвечал тот, — и считаю, что это очень и очень способствует пониманию языка.
— Примечательно, что слуховое восприятие и способность понимать предшествуют способности говорить, так что человек быстро научается пониманию, но выразить все понятое не в состоянии.
— Я ежедневно убеждаюсь в правильности этого замечания, — отвечал господин X., — ибо отлично понимаю все, что говорится вокруг, и все, что я читаю, более того, чувствую, если кто-нибудь неправильно говорит по-немецки, но стоит мне заговорить самому, и я начинаю запинаться, не умея выразить свою мысль. Легкая беседа при дворе, шутливая болтовня с дамами, разговор во время танцев — это я уже постиг. Но когда я хочу высказать свое мнение о чем-то более высоком, когда хочу сострить или сделать оригинальное замечание, язык у меня словно прилипает к гортани и я не в силах даже рта раскрыть.
— Утешайтесь тем, — ответил ему Гёте, — что выразить нечто необычное нам иной раз не удается даже на родном языке.
Затем он спросил господина X., что тот читал из немецкой литературы.
— Я прочитал «Эгмонта», — сказал англичанин, — и эта пьеса доставила мне такое наслаждение, что я трижды к ней возвращался. То же самое я могу сказать и о «Торквато Тассо». Сейчас я читаю «Фауста», но он мне, пожалуй, еще трудноват.
При этих словах Гёте рассмеялся.
— Право, я не советовал бы вам уже теперь браться за «Фауста». Это вещь сумасшедшая, она выходит за рамки привычною восприятия. Но поскольку вы, не спросясь меня, уже стали её читать, посмотрим, что из этого получится. Фауст такая необычная личность, что лишь немногие могут проникнуться его чувствами. Да и Мефистофеля не так-то просто раскусить, он насквозь пронизан иронией и в общем-то является живым воплощением определенного миропознания. Но посмотрим, в каком свете он перед вами предстанет. Что касается Тассо, то его душевный мир ближе обычным человеческим чувствам, да и отточенность формы здесь облегчает понимание.
— И все же, — возразил господин X., — в Германии «Тассо» считают трудным, кое-кто даже выразил удивление, узнав, что я его читаю.
— Главное при чтении «Тассо», — сказал Гёте, — это чувствовать себя взрослым и в какой-то мере знать нравы избранного общества. Молодой человек из хорошей семьи, одаренный умом и известной чуткостью, к тому же просвященный, пусть даже поверхностно, благодаря общению со значительными людьми из высших сословий, «Тассо» трудным не сочтет.
Разговор перешел на «Эгмонта», и Гёте по этому доводу сказал следующее:
— Я написал «Эгмонта» в тысяча семьсот семьдесят пятом году, [21] следовательно, пятьдесят лет назад. Я во всем придерживался истории и стремился ко всей возможной правдивости. Десять лет спустя, находясь в Риме, я прочитал в газетах, что революционные сцены, воссозданные в «Эгмонте», до последней подробности повторились в Нидерландах. Из этого я заключил, что мир по сути своей остается неизменным и что мое изображение действительности не лишено жизненной правды.
Среди всех этих разговоров подошло время отправляться в театр, мы поднялись, и Гёте доброжелательно отпустил нас.
По пути домой я спросил господина X., как ему понравился Гёте.
— Мне еще не встречался человек, — отвечал тот, — в котором обходительная мягкость в такой мере сочеталась бы с прирожденным величием. Он во всем велик, как бы он ни держался и как бы ни был снисходителен.
Сегодня в пять часов отправился к Гёте, которого не видел уже несколько дней, и провел с ним прекрасный вечер. Я его застал в кабинете, где он сумерничал, беседуя с сыном и надворным советником Ребейном, своим врачом. Я подсел к их столу. Некоторое время мы еще проговорили в полутьме, потом внесли свечи, и я обрадовался, что Гёте так хорошо выглядит и так бодр.
С обычной своей участливостью он спросил, что нового встретилось мне в эти дни. Я рассказал о своем знакомстве с некоей поэтессой [22], и воздал должное ее оригинальному таланту; Гёте, знавший кое-что из ее произведений, присоединился к моим похвалам.
— Одно из ее стихотворений, в котором она описывает природу своих родных краев, носит весьма самобытный характер. Талант ее направлен на внешнее, но у нее достаточно и хороших внутренних качеств. Многое в ней, правда, заслуживает порицания, но пусть себе идет тем путем, по которому ее влечет талант, мы ее с него сбивать не станем.
Разговор перешел на поэтесс вообще, и надворный советник Ребейн заметил, что поэтический талант у женщин ему нередко представляется духовным половым влечением.
— Нет, вы только послушайте, — смеясь и глядя на меня, сказал Гёте, —
— Не знаю, так ли я выразился, — продолжал тот, — но в какой-то мере это правильно. Обычно эти