действие, тем самым оправдывая его — под каждым безумным и иррациональным поступком должен быть солидный фундамент мотиваций, смысла, значения. Должен быть. Альтернатива… неприемлема.
Но именно к этому раз за разом ведут его попытки писать. К неприемлемым истинам, тем, на которые нельзя смотреть даже краем глаза. Которым тем более нельзя посмотреть прямо в глаза. Ибо в них нет ничего, достойного почтения. Нечем оправдать даже простое стремление к выживанию, тем более бесконечный водопад провалов и бесчисленных смертей.
Даже здесь, в мирном городе, он следит за горожанами и их повседневными плясками — и с каждым мгновением растет в нем презрение. Ему не нравится путь, на котором мысли становятся жестокими, не нравится гнев при виде существования, кажущегося бесцельным и бессмысленным … но ему не сойти с пути наблюдений, открывающих пустоту повседневной жизни, молчаливых или крикливых ссор с супругами, друзьями, детьми и родителями. Он видит толпы на запруженных улицах, и каждая жизнь замкнута в себе, каждый мнит себя правым и не обращает внимания на окружающих — люди полностью поглощены своей жизнью. Почему бы ему не наслаждаться зрелищем? Их полнейшей свободой, необыкновенной роскошью воображения, в котором они контролируют свою жизнь? Это, конечно же, не так. Вместо свободы люди воздвигли для себя преграды, влачат кандалы, которые сковали собственными руками. Бренчат цепи эмоций, страхов и забот, нужды и злобы, мятежа против безвестности, на которую обречена каждая личность. Да, это самые неприемлемые истины.
Не это ли таится за стремлением к власти? Сорвать покров анонимности, восстать во славе или позоре, словно с начищенным щитом и сверкающим мечом? Издать крик, который расслышат даже за вратами личной жизни?
Увы, Дюкер слышал слишком много подобных криков. Стоял, сжавшись, в вихре воплей торжества и вызова, становящихся стонами отчаяния и бесполезной ярости. Отзвуки силы сливаются в один тон — тон полнейшей пустоты. Это видит любой историк, достойный своего звания. Нет, в писаниях нет ценности. В них меньше смысла, чем в суете ребенка, стучащего кулачками по равнодушной, не замечающей криков тишине. История ничего не значит, ибо единственное ее содержание — человеческая тупость. О, были мгновения славы и великих дел, но надолго ли сохраняется эта слава? От одного вздоха до следующего. Да. Не более того. Что до остального… пинайте ногами кости и обломки, ибо только они остаются надолго, пока всё не превратится в прах.
— Ты какой-то задумчивый, — сказал Колотун, со вздохом склоняясь и наполняя до краев кружку Дюкера. — Что не может удивить, ведь ты только что сжег плоды годичных усилий, не упоминая уж о папирусе ценой в большой консул.
— Я возмещу стоимость, — ответил Дюкер.
— Не смеши. — Целитель откинулся на спинку стула. — Я только сказал, что ты задумчив.
— Видимость обманывает, Колотун. Мне больше не интересно думать. Ни о чем.
— Отлично. Хорошее состояние ума.
Дюкер продолжал смотреть на пламя, следить за черными воронами и их полетом в трубу. — Для вас — не особенно хорошее. Вам нужно думать об ассасинах.
Колотун фыркнул: — Ассасины. Дергунчик уже обговаривает, где зарыть долбашки. Дюжину. Дымка ищет штабы Гильдии, а Хватка и Жемчуг работают с советником Колем, чтобы определить источники финансирования контракта. Дай нам неделю — и проблема перестанет быть таковой. Навсегда.
Дюкер криво усмехнулся — Не лезьте к малазанским морпехам, даже если они в отставке.
— Не пора бы уже всем это понять?
— Люди глупы, Колотун.
Целитель моргнул. — Не все.
— Верно. Но Худ ждет всех — глупых, умных, хитрых, тупых. Ждет с одной и той же понимающей улыбкой.
— Не удивляюсь, что ты сжег книгу.
— Да.
— Итак, если ты больше не пишешь историю… что ты делаешь?
— Делаю? Да ничего.
— Ну, об этом деле я теперь знаю всё. Даже не думай возражать. Да, я иногда кого-то исцеляю. Но прежде я был солдатом. Теперь я не солдат. Теперь я сижу и жирею, и мой жир насквозь пропитан кислой желчью цинизма. Я растерял всех друзей, Дюкер. Как и ты. Распугал всех, и ради чего? Будь я трижды проклят если знаю. Ничего не знаю и не понимаю вообще.
— Значит, это встреча собратьев по уму. Но, Колотун, мне кажется — ты снова на войне. И враг, как всегда, опасен и неумолим.
— Гильдия? Подозреваю, ты прав. Но это же не надолго? Не нравится мне быть отставником. Словно ты публично отказался от собственной ценности, какой бы она ни была. Чем дальше, тем яснее ты понимаешь, что ценности в тебе было много меньше, чем раньше мнилось. От этого еще хуже.
Дюкер опустил кружку, встал. — Верховный Алхимик пригласил меня на обед. Завтра. Лучше пойти поспать. Береги спину, целитель. Иногда брат тянет, а сестры нигде не видно.
Колотун молча кивнул и принял на себя бремя пристального взгляда в огонь. Дюкер вышел.
Историк вышел из прогретого помещения и попал под сквозняки. Он пересекал слои воздуха просто холодного и ледяного. Чем ближе к комнате, тем холоднее.
Где-то над жалким храмом в пасти дымохода плясали вороны — искорки. Их было почти не видно во тьме. Каждая несла слово, но молчала. Они были слишком заняты, они наслаждались экстазом яркого, ослепительного огня. А потом гасли.
Газ вылетел на улицу очень рано, едва сообразил, что обычная дневная выручка не купит ему веселой ночи в кабаке. Зорди следила за муженьком, отмечая жалкую сутулость, которая всегда проявлялась в нем, когда Газ сердился. Он резкими скачками выбежал в ночь. Куда он идет, она не знала — да и не очень хотела знать. За прошедшую неделю ее лоток дважды обокрал тот тощий клещ — уличный сорванец. Боги, что за родители в наши дни? Недоноску наверняка не больше пяти лет, это точно; он уже верток словно угорь на мелководье. Почему его не секут, как положено? Особенно в таком возрасте, когда найдется много типов, готовых поймать паренька, побить, продать или использовать иначе. Если его используют совсем нехорошим способом, то после свернут шею. Зорди мельком отметила, что это жестокая мысль и жестокий образ, скорее подходящий для муженька, чем для нее. Хотя он скорее думал бы о том, сколько монет она приносила бы без воровства. Наверное, еще о том, что сделал бы с недоноском, попади тот к нему в руки.
Она вздрогнула от таких мыслей, но тут же была отвлечена — Ноу, сторожевой пес в соседнем дворике, необычайно яростно забрехал — хотя она сразу сообразила, что Ноу не любит Газа, особенно когда тот идет такой вот походкой. Когда Газ бредет к дому пьяный и бесполезный, шелудивая скотина звука не издаст. Игнорирует Газа напрочь.
Псы, знала она, могут вынюхать дурные намерения. И другие звери также, но особенно псы. Газ никогда не трогал Зорди, ни шлепка ни затрещины — он отлично понимал, что без жены и ее огорода окажется в полной заднице. Искушение у него было — много раз — но каждый раз в его глазах вдруг что-то вспыхивало, какое-то удивление… и он улыбался и отворачивался, сохраняя кулаки и все прочее для кого-то другого. Газ любит хорошую драку где-нибудь в аллее позади таверны. Любит лупить по морде, если морда слабее и пьянее его. И нет рядом дружков, способных заступиться и даже напасть со спины. Все от мерзостей жизни, так он частенько объясняет.
Зорди не знала, о каких мерзостях он толкует, но некоторые догадки у нее были. Например, она сама. Жалкий клочок земли с овощами. Ее пустое чрево. Годы и тяжкий труд, состарившие ее, укравшие былую прелесть. О, в ней было много чего, делавшее его несчастным. Если хорошенько подумать, ей повезло, что он держится рядом так долго, ведь он работал у рыбака на сетях и потерял все пальцы в ту несчастную ночь, когда что-то большое затаилось внизу, неподвижное и незаметное, так что рыбаки успели поднять сеть на борт лодки. Вот тогда оно и взорвалось в дикой силе, прокатившись по воде что твой таран. Скорченные пальцы Газа отскочили словно морковки, и теперь у него только большие пальцы остаются и нижние костяшки всех прочих.
Кулаки, созданные для драк, говорит он и бессознательно оскаливает зубы. И ни для чего больше.