Не людское дело устраивать или даже стремиться устроить всемирный храм единой веры на всей земле. Это задача для Бога. Для людей это всегда будет причиной раздоров, войн, ненависти... во всяком случае, причиной отсутствия смирения.
Против течения с ясной целью и открытым сердцем. Против течения — значит, не с большинством.
Восхищаешься, когда встречаешь таких среди «своих». Но вот — удивительное дело! — так живут и проявляют себя и некоторые инославные... и иноверцы... и... богоборцы... Может, они только думают, что они атеисты и богоборцы, сами не понимая, что это Господь их ведет? В конце-то концов, что важнее, куда идешь или каким манером стрижен?
Перевернулась коробочка наших убеждений. Общественная мысль отвернулась от борцов, от революционеров и восславила... охранителей. Причина понятна — настрадались! Но забывают, что настрадались-то как раз не от революционеров, а от их преемников, которые успели стать охранителями — это так быстро происходит!
Признаюсь — у меня осталось преклонение перед героями моей молодости — Чаадаев, декабристы и Герцен... Белинский, Чернышевский, Герман Лопатин... И другие (о них узнал гораздо позже), в Боге прожившие жизнь и в Боге ушедшие — о. Павел Флоренский... о. Александр Мень... они для меня (прости, Господи!) в одном ряду с теми — в ряду борцов, трагически противостоящих течению зла.
Отвлекся. Далеко завели меня ассоциации. Но вот возникают они в связи с этой странной женщиной — действительно великой актрисой нашего времени и действительно борцом по зову сердца, борцом с собственной религией, обращенной только на благо отвергнутым, на помощь страдающим, — Ванессой Редгрейв.
POST SCRIPTUM. Джерри Хили скончался в холодный декабрьский день, в тот самый, когда в Москве хоронили Великого... Одиноко Идущего Против Течения — Андрея Дмитриевича Сахарова. Ванесса страдала за того и за другого. В Москву и в Лондон пошли телеграммы соболезнования.
А весной участники собранной ею конференции посетили могилу Джерри Хили. Обнажили головы. Помолчали. И сказали слова. Поклонились. И перешли к могиле Маркса. Здесь, подняв кулаки в упругом жесте согнутых рук, запели «Интернационал». И снова вспыхивали в сознании образы, противоречившие друг другу. Путались мысли о правде и неправде, о «левых» и «правых», о сверкающей нравственной чистоте и мнимости, которая надевает любые одежды и готова притвориться кем угодно.
Как легко вскинуть кулак вместе со всеми. Так же легко, как вместе со всеми перекреститься. Или вместе со всеми... бросить камень в обреченного. Или подписаться под анафемой. Или захлопать в ладоши и встать «в общем порыве». Как легко... особенно если ты по профессии актер и в ролях пробивал уже совершать все эти действия.
Но я не смог поднять кулак со всеми... и не смог решиться перекреститься в этот момент... И не мог решить, прав ли я, или правы они... или все, кроме них или... нас.
Я просто стоял опустив руки по швам, и чувствовал, как неласковым ветром проносится мимо путаница и мука... и надежда... моего XX века.
В 93-м году некоторое время я играл в труппе Национального театра в Брюсселе. Готовилась постановка изысканной и довольно занятной пьесы Фернана Кроммелинка «Les Amants Puerils». что можно перевести как «Незрелые любовники».
Обстановка перед премьерой сложилась нервная. Наша героиня — известная, довольно пожилая французская актриса, назовем ее Мишель N., репетировавшая превосходно, вдруг впала в меланхолию. Замкнулась, появилась неумеренная раздражительность, стала злоупотреблять красным вином. На генеральной репетиции с публикой уже в первом акте я почувствовал, что она на грани срыва. В антракте я постучал к ней в гримерную. Она не откликнулась. Дверь была заперта. Антракт затягивался. Пришел за кулисы режиссер М. Лейзер. Снова стучали в дверь. Не открывая, Мишель сказала, что не выйдет и играть больше не будет. Режиссер вышел перед занавесом и извинился перед публикой. Приехали врачи, приехал муж Мишель. Ее увезли от нас. Навсегда. У меня осталась от нее добрая память о месяце совместной работы и маленькая извинительная записочка — без объяснения причин. Спектакли первой недели были отменены. Из Парижа была приглашена другая актриса — Клэр Вотьон; за неделю она дошла в роль, и мы начали играть. Ежедневно.
В атмосфере спектакля, однако, осталась некоторая нервность. Поэтому наверное, я столп обостренно среагировал на случившееся однажды в антракте. В моей гримерной под настольным зеркалом лежала записка, принесенная из зала. По-русски. Вот что было в записке:
«Уважаемый господин Юрский!
Когда-то мы жили с Вами в одном городе. И так случилось, что я знал Вас довольно близко. Короче, я был чином в известном Вам учреждении и был поставлен за Вами следить.
Сейчас другое время. Я давно живу здесь, в Бельгии, и вот зашел на Вас поглядеть.
Не знаю, захотите ли Вы увидеть меня, но было бы интересно потолковать. Вы могли бы кое-что новое узнать о себе и о своих знакомых».
Без подписи.
Я играл второй акт, а в голове гвоздем торчала одна мысль: кто же это сидит в зрительном зале и смотрит сейчас на меня? Неужели тот товарищ Чехонин? А если не он, го кто? Тот, кто вызывал на постоянные «дружеские встречи» в секретный номер «Европейской» гостиницы одною моего дружка? Тот, кто звонил по моему поводу Товстоногову и говорил «не рекомендуем... мы потом всё объясним...»?
Ходил я по сцене в гриме полубезумного барона Казу и поглядывал в зал. Где же это он там среди молодых очкариков и благопристойных бельгийских старушек? И надо же так всему перевернуться, чтобы бывшие гэбисты, ловцы душ, преспокойно жили в натовской берлоге среди сверкающего капитализма и ходили в театр поглядеть Кроммелинка на французском языке. Какая же могучая непотопляемость! Как они живучи и как приспосабливаются к любым изменениям этого разнообразного мира!
— Кто принес записку? — спросил я дежурную.
— Передали из буфета.
Финал. Поклоны. В зале зажегся свет. Вглядываюсь в лица аплодирующих. Поди разбери — их же много. Переодеваюсь у себя в гримерной и все не могу принять решения. Переоделся, посидел, выкурил сигарету... и пошел в буфет.
У них там буфет общий — для зрителей и для актеров. Актерам скидка 50%. А зрители имеют возможность, попивая вино и пиво, поглядывать «на живых актеров», которые только что на сцене... ну, и так далее. Людей это привлекает. Можно и познакомиться. И вот сидят — человек двадцать в разных углах. А мой где же? Ушел? Ну и чёрт с ним, так лучше.
Сзади руки легли на мои плечи:
— Ну, так что, пообщаемся, Сергей Юрьевич?
Обернулся — Адольф Шапиро, старинный мой товарищ, в прошлом худрук замечательного Рижского ТЮЗа, теперь знаменитый свободный режиссер.
РОЗЫГРЫШ! Да, оказался розыгрыш!
Я разозлился на Адольфа. Глупо! Глупо и грубо! «Ну да? А ведь похоже — клюнул же, поверил?» — «Поверил! Именно потому, что неостроумно... грубо, прямолинейно... потому и поверил!» Адольф даже