вошли в избу. Лишь девочка-ползунок, усевшись под елкой, чтобы не задавили в суматохе, сняла с веточки пряник и теперь усердно мусолила его, тараща на нас большие удивленные глазенки. Мы стояли с матерью у порога и молча наблюдали за игрой.
Тем временем Серафима обошла всю избу и, так никого и не поймав, приближалась ко мне. Я попытался увильнут от ее рук, но в тот же миг оказался схваченным поперек туловища.
— Ой, а это не наш! — воскликнула она и, поставив меня на пол, сняла повязку. — Батюшки! Да к нам гости пожаловали! Валя, что же стоишь — раздевайся!.. А ты, — она снова схватила меня и насильно завязала глаза, — коли попался — голи!
Я диковато спрятался за мать и бросил повязку. Ее тут же подхватил мальчишка моего возраста, видно старший, и завязал себе глаза — игра продолжалась. Только пацан лет семи и девочка чуть помладше его подступили к елке и стали обкусывать пряники.
— Ну, проходите, проходите, — тяжело дыша, приговаривала Серафима. — Садитесь вот к столу. Сейчас чай будем пить.
Сама она с облегчением опустилась на лавку, и те двое, что грызли пряники на елке, вмиг очутились у нее на коленях. Сели, обняли за шею каждый со своей стороны и замерли. Мать торопливо вынула из сидора гостинец — туес с медом — и поставила на стол. Игра тут же прекратилась, все дети молча окружили туес и смотрели на Серафиму выжидательно. Мальчишка, сидящий у нее на колене, сбегал на кухню, принес две ложки и, перетянув мед к себе, вручил сестренке ложку, и они вдвоем стали ковыряться в гостинце. Остальные не возмутились, не заревели от такой несправедливости, а, схватив повязку, снова начали играть. Я рос в большой семье и отлично знал, что бывает, когда один ест — другой смотрит. Однако же любимчики, сидя на коленях, уписывали мед, и Серафима одобрительно гладила их по головам.
— Мы вот елку устроили, — сказала она, любуясь и приласкиваясь к детям. — Праздник нынче у нас, гуляем.
— Не рано ли — елку-то? — улыбнулась мать. — До Нового года — полмесяца.
— Это для Катеньки с Витей, — Серафима смахнула мед, приставший к подбородку девочки, и облизнула палец. — Пускай порадуются… Твои-то как, Валя, не болеют?
— Слава богу, — сказала мать и приобняла меня: — Вот, напросился со мной, шерсть чесать.
— Здоровый мужик, — сказала Серафима про меня. — В каком классе?
— Во втором, — пробубнил я, косясь на играющих ребятишек.
— Мой один тоже во втором, а самый старший, варнак, на второй год в третьем остался, — вздохнула Серафима. — Ну, ты иди поиграй! Ишь, как всем весело! — И закричала, подзадоривая: — Помаю! Ох, помаю!
Девочка выбралась из-под елки и, путаясь в ногах старших, — кто-то чебурахнулся, боясь наступить на нее, — приползла к матери и обняла ногу. Любимчик Витька подцепил на ложку тугого от мороза меду и сунул ей в рот. И тут же к туесу прикосолапил карапуз лет трех, вытер нос и по-галочьи разинул рот. Любимица Катя дала меду и ему, однако в следующий момент возле туеса выстроилась очередь. Железные ложки позвякали о зубы, и каждый, получив порцию, немедленно мчался играть.
Как-то само собой, незаметно, я тоже втянулся в игру, и через полчаса мы уже устраивали под елкой кучу малу. Наевшись меду, к нам подключились Витька с Катей, и скоро пыль в избе стояла столбом. Мы играли в жмурки, в догонялки, в бой на слонах и чехарду, однако и здесь любимчиков выделяли: их не заставляли голить, а если и падал на кого-нибудь из них счет, то пересчитывались, они всегда выбирались наездниками, когда другие были слонами или лошадями. И кажется, они веселились и озорничали больше всех. А перед тем как сесть за стол, Серафима выскочила на минуту в холодные сени и появилась оттуда с лохматой бородой из белой овечьей шерсти. Постукивая черешком от лопаты, она важно прошла к елке, и дети смолкли.
— Я — Дед Мороз! Я подарки вам принес! — нарочитым басом сказала Серафима. — А заодно поздравленьице с праздником. Живите, дети, не тужите. Еслив уж совсем невмоготу будет, я вас не оставлю.
И вдруг Дед Мороз поклонился в пояс, часто-часто заморгал глазами и совсем не торжественно сказал:
— Вот подарки — налетай…
В следующую секунду ребятишки татарской ордой набросились на елку и стали срывать с нее конфетки, пряники и баранки. Елка тряслась, норовя опрокинуться, кто-то тащил табуретку, кто-то карабкался на подставленную спину, дождем сыпалась колючая хвоя. Я постеснялся лезть в эту свалку, однако Серафима подтолкнула меня к елке:
— Не робей, не достанется.
Потом мы пили чай и считали трофеи. Витька с Катей сидели по обе стороны от матери, подарков было у них и так больше всех, но другие дети, не сговариваясь, пододвигали любимчикам половину своих, косясь при этом на Серафиму.
— Баранки не хочу, — капризно говорила Катя. — Баранки сами ешьте.
Я было уж совсем поверил, что в этой семье никогда не спорят и не дерутся (за такой длинный вечер мы бы с Алькой подрались раза три), однако, когда мы забрались на полати и Серафима выключила свет, неожиданно возникла короткая, злая схватка. Как потом выяснилось, в темноте кто-то у кого-то стащил припрятанные конфеты. Дрались мальчишки. Они катались по полатям, стукались головами о потолок и сердито пыхтели.
— Господи, дня не могут прожить мирно, — устало говорила Серафима, усмирив потасовку. — Хоть бы чужих людей постеснялись…
— Ни стыда, ни совести, — вторила ей Катя, которая спала со своей матерью на кровати. — Седни же праздник у нас, Новый год, а вы…
Я лежал с краю, у печки, куда положили мать, и, чтобы было надежнее, держался за ее руку. Засыпая, я услышал, как тихонько заплакал любимчик Витька, лежащий в серединке. Старший ему шептал что?то, будто уговаривал, но Витька плакал еще сильнее, и мне начинало казаться, что плачу и я…
Ночью я просыпался дважды. Первый раз сквозь сон почувствовал, что мать куда-то ушла, и мне стало страшно. Почему-то именно здесь, среди других ребятишек, мне очень хотелось, чтобы мать была рядом и я все время ощущал ее руки. Я вскочил, но ударился головой о потолок (до этого я никогда не спал на полатях).
— Ма-ать! — позвал я и заплакал от жалости и боли.
— Я здесь, я здесь, — прошептала мать.
Она сидела возле постели Серафимы, как сидят возле больной. На столе в полфитиля горела лампа.
— Спи, сынок, спи, — мать подошла ко мне и дала свою руку. — Все хорошо, спи, путешественник.
Второй раз я проснулся под утро. Мать по-прежнему сидела около Серафимы и, обняв себя за голые плечи, смотрела в пол.
— Не вытяну, не подниму, — всхлипывая, шептала Серафима. — Сама токо измучаюсь и ребятишек измучаю… А мне никак нельзя… Остальные как же? Вон маленькая еще есть, совсем крошка… Этот-то вчера приехал еще, по заявлению… Испугалась, господи, сердце разрывается… Думала, не так страшно будет… Этот-то торопится, погоняет: дескать, что, передумала? Некогда мне тут с тобой… Едва день выпросила…
— Что, мам, больно? — сонно спросила Катя.
— Нет-нет, доченька, спи. — испуганно проговорила Серафима. — Спи спокойно. До утра еще далеко-о…
Я уронил голову, и перед глазами поплыла бесконечная зимняя дорога…
Наутро мы начали чесать шерсть.
Ее закладывали ровным слоем между двумя колючими барабанами, крутили рукоятки, похожие на колодезные, и шерсть, пройдя через десятки валов, наматывалась на бочку мягким, пушистым ковром. Под машиной копилась кучка репьев, сора и оческов.
Серафимины ребятишки были тут же, все при деле: двое крутили машину, один помогал моей