Алейки, когда сел на обочину дороги отдохнуть перед последним рывком…
Два низкорослых, бледно-синих цветка выбивались из засохшей нынешней листвы, из старого, отцветшего весной гнезда. Я лег на живот, осторожно подполз к пугливым былинкам и понюхал. Пахло так, как ничто не может пахнуть осенью. Запах кукушкиных слезок перебивал стойкий грибной дух, смешанный с запахом багульника, чудилось, будто не цветы так пахнут, а уже колкий по-осеннему, прозрачный воздух. Потом я курил махорку, отходил в сторону, лазил в болото за клюквой и не мог избавиться от этого запаха. Но едва я сорвал кукушкины слезки, как все пропало, все встало на свои места. Воняло гнилыми грибами, одуряюще — багульником, а где-то на севере, за лесом, уже куржавела снежная туча…
Всю ночь я просидел возле костра, в двух километрах от моей Палестины, но, так и не дойдя до нее, вернулся назад.
С этого момента я считаю себя взрослым и самостоятельным человеком. Именно в ту ночь кончилось мое детство…
На обратном пути, за Иловкой, почти на том самом месте, где я спал на снегу в первом побеге, навстречу мне попались Тимка с Колькой. Они вдвоем катили нагруженный провиантом велосипед, из?за спин торчали ружья, приклады которых едва не волочились по земле. Мы остановились всего на секунду.
— Куда вы? — спросил я, хотя уже знал куда.
— На Алейку! — хором сказали близняшки.
Мы разошлись, но я еще долго оглядывался назад. Мешок на багажнике их велосипеда сполз набок, отчего передок норовил встать на дыбы. Они вдвоем поддерживали его и упрямо лезли на материковый берег…
Дома меня выдрали последний раз в жизни. Драли остервенело, но уже совершенно напрасно. Вернее, драли пацана, мальчишку, не подозревая, что перед ними взрослый человек.
— Ты дорогу показал, — приговаривали, — они за тобой побежали!
Младшенький Пашка выглядывал из-за двери, готовый в любую секунду спрятаться. Может быть, он уже тогда замышлял о своих побегах, и не столь отдаленных… Ему, помнившему мать как во сне, достанется кусок жизни крепко посоленной и ржавой, как бросовая селедка. Не было еще в нем плодородной почвы, и мать не успела бросить зерна. Зато потом на твердую землю ветрами принесет семена сорняков. И они прорастут и дадут свой плод, потому что сорнякам все равно, какая почва. Пустырь ли нетронутый либо возделанная, но незасеянная земля: лишь было бы где прорасти…
После этого я бегал еще много раз и бегаю до сих пор. И всегда, по традиции, с великими трудностями, хотя уже нет погони за спиной и нет раздирающих душу противоречий. То застрянет и сломается машина, то пьяный паромщик посадит паром на мель. Или вдруг густо повалит шуга, встанет затор, резко прибудет лесу в запани, сквозь который и за сутки не пробиться. Несколько раз уходил пешком: кажется, надежнее, уж точно дойду. Однако происходило невероятное — я блуждал. Блуждал на дорогах, знакомых с детства. Глаза закрою и вижу каждый поворот, а тут словно леший водит… Однажды, осилив все напасти, подходил к Прохоровке, где теперь гонят пихтовое масло. Размечтался, как приду, сниму сапоги и опущу гудящие ноги в Четь. Как буду смотреть на стрижей, простреливающих теплый вечерний воздух над рекой, а потом сумерничать возле избушки, слушать нескончаемый треск козодоев и скрип коростелей. Но тут гляжу, у дороги на пеньке сидит лесник дядя Яша и щурит свой единственный глаз на солнышко.
— Здорово!
— Здорово! Ты на Алейку?
— На Алейку!
— Давай назад, — говорит дядя Яша и рубит рукой, словно опускает шлагбаум.
— Что такое?..
— По рации передали: телеграмма тебе в Зырянке. Из ребятишек кто-то заболел…
Алейка — место заколдованное. Без мучений к себе не подпустит. Как в сказке: чтобы дойти до тридевятого царства, надо пройти мир мертвых, сделать много добра и сразиться с драконом. Не зря в иной год здесь бывает такое обилие змей — ступить некуда. Особенно весной, в половодье, когда они сползаются на материк со всей округи. В детстве мы их колошматили десятками: кто-то сказал, что за убитую змею отпускается сорок грехов. Если бы и впрямь отпускались грехи, мне можно было бы грешить безбоязненно всю оставшуюся жизнь…
А уж коли распахнутся ворота тихой обители, потеряют силу колдовские чары — я возвращаюсь домой, на материк, чтобы наслушаться тишины и птиц, чтобы на миг вернуться в прошлое и почувствовать настоящее.
Главное — не забыть сюда дорогу.
Отболело детство. Отвалилось, как отваливаются коросты с ребячьих ссадин.
Но нет-нет да и заболят те ссадины, как раны к непогоде. Казалось бы, довольно, пора и зарасти царапинам: давно встал на ноги, у самого уж сын просит «музыку» и дочь нюхает цветы. Есть дом на шестом этаже с видом на реку и заречную даль, есть друзья, есть враги. Вот мне уже перевалило за двадцать девять, пережил возраст матери. Пережил — и словно перешагнул какую-то грань, преодолел рубеж, за которым больнее память и острее сознание. Вот уже разменял четвертый десяток. Время побежало быстрее, из недели словно день один вынули, а из года — месяц. И возникает почти детский удивленный страх, когда, вытянув сани на гору, садишься в них и, оттолкнувшись, начинаешь скользить вниз. Сначала медленно, снег еще только скрипит под полозьями, но вот скорее, скорее. Мелькают дома, деревья, люди, которые пока лишь карабкаются в гору, проносятся мимо чьи-то лица, руки, сани, потом все сливается в пеструю полосу, свистит ветер в ушах, свистит под тобою снег и захватывает дыхание в груди. Только бы не было впереди санного раската, только бы не вылететь на самой круче!
Чем дальше, тем острее вопрос: а что я успел сделать? Что дал своим детям? Есть ли под их ногами суша, которую называют материком? И смогут ли мои дети спастись на нем от огня и потопа, смогут ли, зацепившись одним тоненьким корешком, прирасти, набрать живительной силы, чтобы потом дать крепкий росток?
Недавно мой сын Алексей спросил:
— Нуль — это значит ничего нет?
— Да, — занятый своим, ответил я. — Нуль — это значит пусто.
— А почему тогда если нуль подставить к единице, то будет десять? — развел он руками.
Всемогущий нуль… Теперь, когда мои сани поехали вниз, нули можно подставить по крайней мере к единице. Иначе пойдут дроби, дроби, дроби… Кто знает, какой следующий ждать вопрос? И что спросит пока еще говорящая на тарабарском языке дочь моя, Валентина?
Чувствую и каждый день подгоняю себя — пора сеять. Пора сеять в души детей своих Доброе и Вечное. Поднимаю руку и боюсь. А вдруг еще не готова почва, вдруг не отсыпан, не намыт тот материк, на котором зерно прорастет и даст всходы. Пересеивать будет поздно, засохнет земля, или грянет зазимок…
И снова иду на материно поле учиться чувствовать плодородную почву и Время. Учиться сеять.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1. СКАЗКА
У одного барина был крепостной мужик по имени Самоха. Хоть и славился он на всю губернию как искусный мастер ветряные мельницы ставить, а жил худо, зимой и летом в одних холщовых портках ходил, а сапог и вовсе никогда не нашивал. Всю жизнь топора из рук не выпускал, но избенка у Самохи вся на подпорках стояла, в другой угол ткни, так насквозь и протычешь. Ни добра, ни скотины у него вовек не