в кресле пилота и криво улыбнулся:
— Неужто полетит?
— Полетит! — заверил я. — Если с горы разогнаться — куда он денется!
— Тяжеловатый, — сказал мой кузнец — Ты железа много навешал Это — снимай! И это тоже снимай! — распорядился он. — Сейчас мы по-другому сделаем!
Он схватил ключи и стал отвинчивать выкованные мной детали. Потом побежал в кузню, разжег горн и принялся стучать. Через два дня мы заменили больше половины железных креплений, сделали растяжки, нашли место для подкрылков и поставили почти настоящий штурвал, только деревянный.
— Шабаш! — сказал дядя Петя. — Будем делать испытательный полет!
Никто не сомневался, что самолет полетит; даже дядя Миша, когда мы прикатили конструкцию к кузне, вышел на улицу, пощурился черным лицом, потряс хвост и сказал, что сделано крепко, — значит, должно полететь. И дяди Петина жена, тащившая мимо ведро краски, тоже сказала, что полетит и неплохо бы самолет покрасить, а лучше всего пропитать дегтем, чтобы не размокала фанера на дожде. Но красить и пропитывать было некогда: спуск с горы катастрофически таял на солнцепеке, да и в дождь летать я не собирался. Потом подошли мастера из столярки, шофера и грузчики из транспортного цеха — все щупали самолет, качали головами, смеялись, но все говорили, что полетит. А шофер Сашка Мелкозеров, худой, вертлявый парень, любящий пошутить, по любому поводу, совершенно серьезно предложил себя в летчики-испытатели. Одним словом, возле кузницы стихийно собралась толпа, и медлить было нельзя: уже принесли и залили в бак ведро бензина, а конюх с топором пробежал по спуску, срубил конские шевяхи, соскоблил шлак с дороги и сбил торчащий лед.
— Давай, Серега! — подзадоривал Сашка Мелкозеров и хохотал — Чур, я за тобой! Я очередь забил! Ох и полетаем!
Двигатель уже трещал, винт крутился, обдувая любопытных, вырывая из их губ махорочные самокрутки. Кто-то отплевывался, весело матерился, смеялся.
— От винта! Контакт!
— Старт!
— Неужели полетит, а? Мужики? Ну, едрит твою…
— Что не дурно, то потешно…
Я сидел под крылом, в пилотском кресле, и слышал только обрывки слов. Самолет дрожал, гудело над головой фанерное крыло, дребезжал в струе хвост; я чувствовал в самолете силу, какое-то нетерпение, словно у застоявшегося коня, и больше всех верил, что взлечу. Прежде чем тронуться с места и вырулить на старт, я поискал взглядом дядю Петю, но вместо него увидел Ивана Трофимовича, торопливо идущего от конторы. Я поддал газу, самолет поехал, но начальник цеха замахал руками и побежал бегом, мне наперерез. Что он кричал, из-за треска мотора не было слышно; я видел только его широко открытый рот и белый от напряжения нос. Он преградил мне дорогу и поднял руки. Я сбавил обороты — самолет остановился.
— Что такое?! — спросил Иван Трофимович, наступая. — Ты что делаешь?
Он подлез под крыло и схватился руками за стойку, сзади подходили мужики.
— Самолет! — сказал я. — Сам сделал!
— Летать нельзя! — закричал Иван Трофимович. — Ты что, сдурел? Это же не аэросани! Нельзя летать! Запрещено!
И он тоже верил, что я взлечу. Иначе бы он не сказал, что летать запрещено. С обеих сторон от самолета выступили мужики, кто-то подтолкнул самолет за хвост.
— На старт! — блажил Сашка Мелкозеров. — Вперед, заре навстречу!
Начальник бросился к мужикам, замахал руками:
— Что вы тут устроили? Смешочки вам! Взрослые люди, а дурите, как дети! Запрещено летать!
— Да он не полетит! — раздалось со всех сторон. — Куда он на таких санях-то полетит? Пускай пацан тешится…
— Съедет вниз да назад, — доносились голоса мужиков. — Эдакий гроб-то — трактором от земли не оторвешь!
Тогда я не понял смысла этих реплик. Только потом, вспоминая испытательный полет, я понял, что никто из мужиков не верил, что я взлечу. Для них это была просто потеха во время перекура; они подзадоривали меня, подзадоривали и веселили себя, а верил лишь один Иван Трофимович, потому что один из всех кричал:
— Да говорю же вам, запрещено летать! А если полетит?! Тогда что?..
Тогда, увидев свободный путь к старту, я вырулил на край спуска, выжал газ до отказа и поехал, побежал по обледенелой дороге вниз. И все — люди, смех и крики — осталось позади, только ветер свистел в ушах и гудело крыло над головой! Я катился под гору и с каждым метром чувствовал, как легче и легче становится мой самолет; все сливалось в сплошную полосу, ветром надувало щеки, и я ждал, когда проскочу пустой пролет в промкомбинатовском заборе, чтобы взять штурвал на себя и оторваться от земли.
Забор накатывался стремительно, щерился на меня белозубыми дырами, и, едва поравнявшись с ним, я потянул штурвал. Самолет тряхнуло, подбросило в воздух, и я полетел!
И сразу же стало тихо. Земля, замедлив бег, поплыла внизу лениво, будто зажиревший, линяющий гусь, а потом и вовсе остановилась. Сверху я увидел синий весенний лед на Чулыме, кучи леса, вытащенного на берег, гору с уменьшенной в сотню раз промкомбинатовской территорией и людей, машущих руками. Потом все это исчезло и потянулись прибрежные тальники, луга с заснеженными стогами и, наконец, леса. Я глядел сверху на вершины сосен, густые, как шуба, на колкие, голые осинники и ощущал то, о чем мечтал, когда строил свой самолет. Все было именно так, как думалось, земля с неба выглядела такой, какой я представлял ее и иногда видел во сне, хотя ни разу не поднимался в воздух: широкая, одинаково бесконечная во все стороны и округлая к горизонту. Я летел не дыша, потому что в том не было нужды: казалось, я дышу всем телом, и тело, и мой самолет — все потеряло вес. И тут, в воздухе, оказалось, что я напрасно мучился и делал рули, что они, когда взлетишь, вовсе не нужны, поскольку земля внизу сама поворачивается так, как ты хочешь. Не помню, долго ли я летел — и время в воздухе не ощущалось, — но вдруг увидел внизу алейский материковый берег, сосны по его краю со свернутыми набок макушками, свою избу, широкий и почему-то по-летнему сухой двор, и дороги увидел, и тропинки, и даже скворечни, косо висящие на деревьях вдоль огорода. Все было далеко внизу, однако виделось отчетливо и так ярко, будто я стоял рядом и смотрел с земли. Сосна, что стояла на развилке дорог, почему-то цвела удивительными и огромными цветами, похожими на каллы, а ель в болоте на задах, которую отец срубил давным-давно, будто снова выросла и поднималась над чахлым мелколесьем, как корабельная мачта с парусом.
Потом я увидел свою мать. Она стояла на крыльце и, прикрывая ладонью глаза от солнца, смотрела в небо, как обычно смотрела на косяки улетающих журавлей. И была такая же грустная, задумчивая, тихая…
Но потом все исчезло. Наверное, я поднялся слишком высоко и попал в белую гору кучевого облака.
«Приземлился» я на директорский кожаный диван, куда меня положили мужики, и чья-то рука поднесла к носу кусок вонючей ваты.
— Ничего, дышит! — весело проговорил кто-то над головой. — Вдарился маленько, пройдет!..
— Врача! Немедленно врача! — громко кричали в ногах — Где врач?
Я приподнялся на диване и сел: директорский кабинет плыл перед глазами, качался и поворачивался, как земля.
— Лежать! — скомандовал кто-то. — До приезда врача положено лежать! Вдруг сотрясенье мозга?
Ко лбу прикоснулось что-то тяжелое и холодное, я с трудом поднял глаза: дядя Петя прижимал к моей голове кусок полосового железа.
— Ничего, парень, шишка токо вскочила! — сказал он. — Лбом треснулся, ничего! Даже крови нету.
Затем в кабинете оказался доктор. Он посмеивался и щупал мою голову.
— Ну что, бродяга, налетался?.. Хорошо полетал, хорошо… А мы глядим — кто это летит? А ты