вот, как ты, насильно рядить в лосины, стричь бороды и заставлять учить латынь! Палкой!
— Спасибо, я на русском поговорю! Мне в санях-то и русский впору. А вот ты будешь говорить на эсперанто или вообще на нуль-языке!
— А ты!..
— А тебя!..
Неизвестно, чем бы этот спор кончился — скорее всего, ничем, слишком крайние были позиции, — если бы не приехал за нами тот самый парень-сборщик, творчески вкручивающий шурупы: мы с ним еще на конвейере успели поспорить по этому поводу, и он, как-то странно усмехнувшись, пообещал сделать мне сюрприз.
Первое, что я заметил, — его красивую машину. Это был обыкновенный «жигуленок» третьего выпуска с его родного завода, но на улице он показался необыкновенно красивым и изящным. Быть такого не может, чтобы в результате нетворческого труда рождались красивые вещи! Красоту может родить только творчество, как мать дитя!
То был первый парадокс.
Я примерно угадывал обещанный сюрприз: ну, думал, повезет нас парень куда-нибудь на реку, даст удочки, сварим уху, посидим у костра, поспим в палатке — к машине был прицеплен какой-то дорожный прицеп, укрытый брезентом, по которому парень-сборщик похлопал рукой: сам делал! На что еще хватит фантазии у человека, с машинным упорством крутящего шурупы?
Однако сюрприз стал вторым парадоксом. Мы действительно приехали на Волгу, на широкий, чистый луг и «распрягли» машину. Наш сборщик стянул брезент с прицепа, достал ящик с инструментами, и — о чудо! — через двадцать минут перед нами стоял маленький, изящный самолет!
— Сам делал! — похвастался он. — В своем гараже, по ночам и в выходные.
Он сел в кабину, запустил мотор и через тридцать метров пробега уже был в воздухе. Заложив над лугом круг, он посадил самолет, вылез на землю и уже не мог закрыть рот от улыбки.
— Это уже третий! — рассказывал он. — Я их насобачился клепать, беда, только подходящего матерьялу не достанешь. Те у меня этажерки были, тряслись в воздухе, как лихорадочные, и я с ними трясся, аж зубы чакали. Мужики говорят, развалится, и гробанешься — костей не соберешь. А я ниче, летал, пока этот не склепал. Зато этот мягонько ходит, не трепыхнется, но я все равно трясусь.
Передо мной был абсолютно другой человек; пропал куда-то трескуче-хрустящий сухой его язык, исчезло машинное спокойствие и сосредоточенность в глазах и движениях, словно, развернув пеленки, я увидел наконец живого ребенка.
— А чего трясешься-то?
— Как не трястись: поймают, что летал, отберут. Прав-то у меня нет. Самолет — вот он, а прав нет. Сунулся я в аэроклуб, а там сказали, возраст вышел, до двадцати пяти только принимают. А где еще свидетельство взять?.. Так втихаря и полетываю.
Он вдруг спохватился, глаза засверкали.
— Слышь, мужики, помогите мне в аэроклуб устроиться, а? Потолкуйте там насчет меня? Вы же писатели, вам поверят и, может, сделают скидку, примут? Только про самолет — ни гугу! Отнимут и в ангар запрут, уже было…
Потом мы ходили в аэроклуб, просили за него, и нам вроде бы обещали помочь, вернее, тому парню-сборщику. Я потому не называю его имени, что он стал старше еще на два года, но так и летает, так и трясется, но летает без всяких прав и свидетельств, как незаконнорожденный, однако живой, красивый и творческий парень с Великого конвейера. Мне очень хотелось тогда попросить у него самолет и наконец исполнить мечту детских лет — самому взлететь в воздух: управление несложное, учебы-то — пять минут, но то были не мои крылья…
Не хочу сказать, что все парни с конвейера настроили себе «этажерок» и в свободное время парят над землей, как птицы. Но они там есть, люди на крепких полозьях, и, пока они есть, верю, что творчество не угаснет и будет родить красоту, как дело рождает слово… Позакрывались кустарные артели, не стало ни полозьев, ни дуг, ни телег с санями, исчез, казалось бы, обозный лексикон и богатые краски языка, но не исчезли те русские мужики, привычные с детства и бережно сохраняющие богатство, золотой запас народной души. Его, русского мужика, хоть в космический корабль посади, он все равно скажет — поехали! — будто в санках на прогулку. Видно, потому на Западе и ломают головы, стараясь понять русскую душу, в которой есть неподвластные уму извечный дух творчества и неистребимая тяга к красоте. И есть тоска по ней, те самые оглобли, в которых, единожды впрягшись, идет русский человек до самой смерти, без кнута и кучера. Да все в гору, в гору…
5
Как часто бывает, что встретившийся случайно человек надолго остается в памяти. Вроде бы и сказал-то тебе всего десяток слов, но словно огонь заронил, и стоят в ушах его слова, и сам он стоит за этими словами и подглядывает за тобой: ну-ка, что ты будешь делать теперь? Время идет, а он, мимолетный человек, все стоит и смотрит тебе в спину и ждет, как поджигатель ждет пожара или вкладчик процентов.
Давным-давно зажила подвернутая на охоте нога, а тот старик костоправ стоит за спиной, дышит в затылок и неотступно следит, как я вожусь с его снарядом — чулком с черепками разбитого горшка. Иногда хочется крикнуть ему: да пошел ты к лешему! Не получается, не выходит у меня! Но даже когда и выйдет, когда удастся собрать и сложить из осколков сосуд чьей-то жизни, он неожиданно появляется, выхватывает из рук снаряд и бьет его еще раз, чтобы осколки стали мельче и задача сложнее. Иначе, когда-то говорил он, невозможно научиться складывать и сращивать ломаные кости у живого человека.
До сих пор, как ни бьюсь, не могу собрать и связать воедино груду черепков, оставленных моим промкомбинатовским учителем Иваном Трофимовичем. Не так уж много осколков — слишком толст и непроницаем «чулок», в котором они гремят. Может быть, он простенький, его сосуд, а может быть, причудливый и сложный, поскольку время, когда он сошел с гончарного круга, было причудливым и сложным.
Знаю, что был он обыкновенным деревенским парнем, крестьянским сыном, как мой кузнец, и его, как всех, проводили на фронт. Да только почему-то вместо передовой он очутился в глубоком тылу, краем уха слышал, будто он сначала водил по российским дорогам военнопленных, потом служил в комендатуре, — вот и вся информация о той поре. А пора-то была интересная! Почти все мои учителя хлебнули ее по горло: кто в окопах, кто в тылу. Война для многих стала гончарным кругом и обжиговой печью, лепила характеры очень схожие и обжигала суровым огнем, так что по одному «осколку» того времени, как о дереве по листку его, можно судить о всей жизни.
Как ни скудна была информация, она все-таки давала направление и подталкивала на поиски аналогий. Раз война уравняла человеческие судьбы, раз она вставила их в одну обойму, как патроны, значит, надо поискать что-то подобное, пусть даже другого калибра. Собственно, и искать-то особенно не пришлось: на ловца и зверь бежит. Однажды в одном из таежных поселков, где открыли большую нефть и ждали великих перемен, я случайно познакомился со стариком по фамилии Былин. Вернее, нет, сначала встретил его сына и при обстоятельствах, по сюжету годных для детективного романа. Шел пешком к охотнику-передовику, чтобы написать о нем очерк, в его зимовье, так сказать, к месту событий. Была осень, тихая, славная осень, когда думается легко и так глубоко, что пугаешься даже от треска сучка под ногой. И вдруг окрик — стой! Мороз по коже, столбняк и полное замешательство: кругом тайга, лист облетает и ни души. Стою, соображаю, и тут из-за выворотня на тропу вышел парень в энцефалитке, в болотниках, на вид — добрый, белокурый парняга, очень похожий на нефтеразведчика, но почему-то с автоматом Калашникова на плече. Правда, он тут же его завернул стволом назад, показывая мирное расположение, и спросил, кто такой. Потом выяснилось, что это Былин-младший, инспектор уголовного розыска, который уже третий день сидит в засаде и ловит вооруженного бандита, скитающегося по охотничьим зимовьям. Я решил попутно написать сногсшибательный репортаж и сел с ним в засаду, к тому же инспектор не хотел пускать меня