— Совершенные лета,
И никем не занята!
— Тебе куда, бабуся? — спросил мой кузнец, когда мы ссадили ребятишек и погнали к промкомбинату.
— Дак в другую сторону ж я шла! — откликнулась старуха.
— Тогда чего села?
— Дак катают же!
Она спохватилась, огляделась, заойкала и, подхватив куль, вылезла из санок.
— Погоди, довезем! — крикнул ей дядя Петя. Старуха, вскинув куль на горб, согнулась пополам и, широко размахивая свободной рукой, помчалась назад. На полном скаку мы вкатили на территорию промкомбината и остановились возле кузни. От жеребчика вздымался столб пара, от дяди Пети тоже, я выскочил из санок, чтобы наконец глянуть на них со стороны.
— Шабаш! — сказал мой кузнец и снял шапку. Пестрые, выкрашенные в красно-белый цвет санки были заляпаны чернилами, а на спинке виднелась надпись, сделанная гвоздем: «Коля Солодянкин дурак». Из кузни вышел Иван Трофимович и остановился, заложив руки за спину:
— Рудмин, что это значит?
— Что? — не понял мой кузнец, пуча глаза. — Испытанье проводили, как полагается.
— Ты же, разбойник, коня загнал и продукцию испортил! — возмутился начальник цеха. — Гляди!
— Дак ребятня же, — криво улыбнулся мой кузнец. — Как насели…
— Кто разрешил запрягать выездного? — строго спросил Иван Трофимович. — Кто позволил трогать продукцию?
Дядя Петя осмотрел его с ног до головы и вдруг сердито рубанул рукой:
— А пошел т-ты!..
Начальник цеха ничего сказать не успел, потому что подошел директор, глянул на своего коня, потом на санки, вздохнул и велел распрягать, а санки тащить в малярку — заново красить. И тут я случайно глянул на Ивана Трофимовича; в первое мгновение я отпрянул и ощутил желание защититься рукой, словно от удара: он смотрел на моего кузнеца взглядом тяжелым, гневным, и ненависть, словно накопившись в глазах за железными очками, больше не могла там держаться и расползалась темно-багровым пятном по всему лицу. Побелели, будто от изморози, плотно сжатые губы, свинцом налился угловатый, выбритый до синевы подбородок. Казалось, еще мгновение, и он бросится на дядю Петю, порвет его в клочья, растопчет, вобьет его в снег. По моему тогдашнему представлению, так можно было смотреть только на ярого, ненавистного врага, но даже в кино герои-партизаны в гестаповских застенках смотрели на фашистов не так; в их ненависти было что-то благородное, чистое и высокое. В ту минуту лицо его было тем страшнее, что я не понимал еще причины такой ненависти. Будь дядя Петя кем угодно — лодырем, пьяницей или даже убийцей, все равно бы у человека не нашлось в душе столько черноты и тяжелого гнева, чтобы так посерело и окаменело его лицо.
Пожалуй, никто, кроме меня, этого не заметил: мой кузнец распрягал жеребчика, а директор осматривал санки, и по его взгляду было понятно, что наша работа ему нравится. Санки казались легкими, воздушными, какими-то игрушечными; они были окованы и украшены одновременно — от каждой крепежной детали вдруг ответвлялся крученый завиток и собой крепил еще что-нибудь, так что здесь ничего не было лишнего.
— Ну что, неплохие санки, — сказал директор. — Давай, Петро, и остальные делай по такому же образцу. Как ты считаешь, Иван Трофимыч?
Иван Трофимович круто, по-военному, развернулся и зашагал в контору.
Потом, когда мы делали другие санки и фаэтон с пролеткой, начальник цеха часто приходил в кузню, глядел, как идет работа, поторапливал, разговаривал, иногда смеялся, словно забыв все обиды, не ругался, даже если дядя Петя оказывался слегка выпившим, однако в его глазах за железными очками всегда оставалась тяжелая, ртутная серость, словно незаживающая язва. Частенько он подходил ко мне, хлопал по плечу, говорил свое любимое о растущем рабочем классе, снова поминал, что поставит горн с наковальней, и мне уже казалось, что Иван Трофимович всегда такой и был: строгий, суровый, но справедливый, а тот его ненавистный взгляд лишь почудился и лицо его серело и каменело не от гнева — от мороза. Тем более когда перед Новым годом приехал заказчик — главный зоотехник госконюшни, привез нам две конские выделанные кожи для фаэтона и ковровую дорожку, погрузил наши санки в грузовик и выставил на всю кузнечную братию литр водки, Иван Трофимович и слова не сказал. Пить он отказался, погрозил мне пальцем и ушел. Мужики вместе с заказчиком выпили, послушали его похвалы и встали к горнам; никто в промкомбинате это за пьянку в рабочее время не посчитал.
После Нового года мы взялись за фаэтон и делали уже его не спеша, к лету. Долго ходили по территории, по гаражам и свалкам, подбирали железо на рессоры, медь, чистую красную медь на заклепки, искали по организациям хорошую сталь на оси, мараковали вместе со столярами, как сделать крепкие и легкие колеса, и мусолили мазутными руками единственную фотографию фаэтона, присланную заказчиком: такого экипажа никто в Зырянке видеть не видывал, не то чтобы его делать. Начали мы его с колес, словно дом с фундамента, и так, венец за венцом, строили, мудрили, выдумывали, случалось, переделывали; вся стена над верстаком была завешана бумагой с нашими рисунками. Работали мы теперь допоздна, иногда уходили из кузни ночью и несколько раз оставались ночевать на верстаке. Дяди Петина жена, будто мужикам-пахарям, приносила из дома чугунок борща, пельмени, молока или квасу. Мы ели черными от копоти руками, впопыхах, на скорую руку, перекуривали и снова ковали, клепали и мараковали. Точнее, мараковал один дядя Петя, а я в это время строил аэросани. Все уже было почти готово: санки я сделал в столярке наподобие тех, что мы смастерили для ипподрома, оковал их, правда без узоров, поставил пускач на высоких кронштейнах, придумал руль и взялся за главное — пропеллер. Аэросани стояли тут же, в кузне, и Иван Трофимович, узнав, что это за конструкция, только рассмеялся, привычно похлопал меня и довольно сказал:
— Давай, Трофимыч! Я гляжу — у вас тут целое конструкторское бюро!
Я почему-то всегда боялся, что он запретит мне их строить и, чего доброго, станет ругать за «испорченные» полозья. А он лишь предупредил, чтобы я обязательно сделал ограждение к винту: не дай бог, оторвется и зашибет кого-нибудь. Иногда мой кузнец, понаблюдав за мной, бросал работу и начинал помогать. Мы с ним вместе придумали крепление двигателя, а затем и пропеллер — деревянный, из комля березы, и с окованной ступицей.
— Ну, так тебя разэтак! — весело ругался дядя Петя. — А ведь поедут санки-то! Пропеллер закрутится — точно, поедут! Считай, самолет!
Нельзя было понять, то ли он смеется надо мной и аэросанями, как над детской забавой, то ли и впрямь истинно верит, что они поедут. Кузнецы тоже посмеивались, однако помогали: дядя Леня перебрал и отладил пускач, дядя Миша принес из дома старый, но еще хороший цилиндр от мотоцикла, чтобы было воздушное охлаждение, и так получились аэросани.
Когда мы их выкатили из кузни и запустили мотор, из всех цехов, из пилорамы и даже конторы вывалил народ: сначала глянуть, что за треск такой, а потом уж не могли уйти, прикованные белым кругом свистящего пропеллера. Иван Трофимович оказался тут же и только просил отойти подальше, чтобы я никого не задавил. Даже в полузамерзших окнах милиции и райисполкома показались расплывчатые любопытные лица. Ликуя и задыхаясь от восторга, я сел в санки и дал газу. Снежная пыль взметнулась из- под винта и напрочь скрыла и запорошила всех зрителей; аэросани шевельнулись, заходили из стороны в сторону, будто запряженные уросливой лошадью, и поехали! Люди что-то кричали, махали руками, но, оглохнув от треска пускача, я уже ничего не слышал и почти не видел. А санки между тем, словно преодолев силу тяжести, начали разгоняться, понеслись, и, на миг растерявшись, я закричал — тпру! — забыв о руле и ручке газа. Хорошо, территория промкомбината была широкой, и я успел прийти в себя и понять наконец, что в моих санках запряжена не лошадь, а двенадцатисильный мотор: целая дюжина коней! Чисто механически я повернул на укатанную дорогу, которая шла под гору, к реке, и тут аэросани покатились с такой скоростью, что замерло дыхание. Когда мелькнул мимо горбыльный забор, мне почудилось, что я взлетел и теперь лечу, не касаясь полозьями снега. Но это ощущение разом исчезло, потому что дорога уходила резко в сторону и я, не вписавшись в ее поворот, на всей скорости перескочил