седьмой уж год по смерти мужа носила траур и всюду появлялась в одеждах черных и украшении единственном — колечке обручальном. Всех привечала без разбора и скоро заселила все людские избы, конюшню, поварню; велела выстроить странноприимный дом, но когда и там недоставало места, пустила в терем, в нижние палаты. Однако же убогие — вся эта голь срамная, сор людской — подобно тлену, ползли все выше, выше, покуда не заполнили мужскую часть дворца и не достигли женской — суть вдовских покоев.
Особо приближенный Федор, духовный брат, любимчик Аввакума, и два юродивых Афоня с Киприаном, чтобы гонять чертей в ночную пору, ложились под порог…
— Всяк нищий ближе к Богу, — Скорбящая вздыхала. — Не ведает ни суеты мирской, ни хлопот живота — святые люди…
— Святые, маменька, святые, — соглашался сын. — Куда ни глянь — повсюду. И у престола все святые. От них уж места нет…
А государь не забывал руки кормильца своего, Бориса, и брата его, Глеба — ныне покойных, и помнил их наследника, того, кто был обязан продлить боярский род — Ивана. Велел однажды привести и, по-отечески позрев на отрока, промолвил тихо:
— Вижу… Весь в отца… Оженишь — присылай, пусть служит.
К исходу дня увалы укачали, и Феодосья забылась на подушках; в сиюминутном сне себя позрела — будто стоит на берегу в малиновых одеждах с серебряным шитьем, а под ногами вода течет. Как в зеркало, в нее и посмотрелась.
— Да я ли это?! — с испугом отшатнулась и в тот же миг взглянула воровато. — А я еще красна… И младость, и румянец, и губы алые…
Тем часом переполох возник, боярыня очнулась и услыхала голоса, свист громкий, ухнула пищаль.
— Ату его! Ату!
Карета и две повозки стояли на дороге, в плотном кругу из конной стражи — шум, шевеленье, крики, гнус реет плотною завесой.
— Что там стряслось?
И стражник, стоящий на запятках, к окну прильнул.
— А то, госпожа — разбой!
— И много лиходеев?
— Один был, конный! Из лесу выехал и прям к карете! Другие, верно, по деревам сидят! Погоню выслали…
Спустя минуту вернулся сотник — лошадь в пене, глаза блистают — застрожился на стражу:
— Почто стоите? Рысью ехать! Эй, кучера, гони!
Феодосья отворила дверцу, знак подала — ко мне. Сотник не спешился, а лишь склонился к седлу, тревогою дохнул:
— Смеркается, боярыня! А место тут худое!..
— Настиг ли конного?
— Да ни! Утек! Коли не шапка, следа бы не оставил…
— Он шапку обронил?
Удалый сотник чуть смутился, добычу из сумы извлек.
— Не то, что обронил… В карету бросил. И ускакал…
Соболья оторочка и верх малиновый, тончайшего сукна, подбита шелком… Боярыня в руках ту шапку повертела и обронила с леностью, дабы не выдать чувств:
— Убор богатый… Чего же бросил?
— И я подумал, госпожа! На что бросать?
— Какой кафтан на всаднике? Такого ж цвета и серебром расшит?
— Да вроде бы такой…
— И конь буланой масти?
Тут сотник взволновался.
— Но ты же, матушка, спала… Когда разбойник сей из лесу выскочил! И чуть в карету не ворвался! Какой он умысел имел?!.. Не стрель я из пищали…
— Должно быть, умысел злодейский, — чуть усмехнулась Феодосья. — Зачем вот шапку бросил? Не знак ли подавал?
— Сдается, знак. Коль его люди на деревах сидят…
— А ну-ка, трогай! Не рысью токмо, а в галоп. Поедем быстро, с ветром. Сколь верст осталось до моих владений?
— Все двадцать будет, — сотник не коней жалел, а шапки отнятой. — Да госпожа, ведь лошади устали! Нам бы сие глухое место перескочить… Далее спокойно, тихо, не шалит никто, и на ночлег не грех остановиться, и стан там есть… С твоим покойным деверем однажды ехали…
— Гони! Хочу в свое поместье, в покоях ночевать. И не в карете спать — на пуховых перинах. К тому же я жена, в лесу мне страшно…
Соболий мех на шапке казался колким, знобким, ровно узор морозный, он щекотал ладони и ланиты, но отчего-то становилось жарко…
Взбеленные от пены кони домчали лишь к полуночи, и дальний сродник Феодосьи, Офелий Бородин, поместьем управляющий, сам распахнул тесовые ворота, низко поклонился:
— Добро пожаловать, боярыня! Добро пожаловать, сестрица! Ужо не ждали в поздний час…
Однако же при этом вся челядь летала по двору, подобострастно суетилась подле кареты и коней, мелькали светочи окрест и свечи в окнах терема. Земля качнулась под ногами от долгого пути и поплыла, служанки подхватили и повели к крыльцу. Офелий кланялся, бежал чуть сбоку и впереди — дорогу освещал и лебезил при сем:
— Ах, матушка! И как решилась нас навестить? Путь-от не близок! Да и шалят!.. Коль известила бы, людей послал навстречу! И слава Богу — пронесло! На милость Божью уповаем — ей-ей… Жива-здорова! Пожалуй-ка в хоромы, преблагая! Там уж и стол накрыт. С устатку да с дороги…
Знал, пес, кто едет во владенья, с каким задельем и по нужде какой. Задолго знал, поди-ка, и душа сидела в пятках от одной мысли, что грядет ему, коль госпожа отважится сама сюда явиться. И лучше бы не пресмыкался, не гнул спины и не стрелял очами, взор норовя поймать. Молчал бы лучше или уж винился с достоинством, как подобает мужу…
— Спать хочется с дороги, — проворчала, не в силах ни пир пировать, ни суд рядить, тем паче, скорый. — Где тут мои покои?
— Не смею возражать, Скорбящая! — Офелий пятился и двери отворял спиной. — Пожалуй почивать! Перины взбиты, а покои сам ладаном дымил. Велел иконостас поставить! Я слышал, ты, благодетельница, весьма старательна в молитвах и молишься по старому обряду. В народе бают — истинно святая!
— Изыди с глаз моих, — боярыня шагнула за порог, но сродник вороватый застыл, как стражник, у дверей, возвысив над главою светоч.
Поместье в землях костромских досталось по наследству от Бориса, и все здесь было, как при девере. Кормилец государев любил богатство, пышность, и по его приказу опочивальню нарядили по царски: ковры персидские, парча, шелка, а ложе все во злате, и на резных столбах узорный кров — суть, балдахин. За ним иконостас с лампадами и множество свечей пылающих — Офелий расстарался, того гляди, дом загорится…
Боярыня служанок оттолкнула, присела на постель. В сей час бы суд свершить! За косы оттаскать и плетью по хребтам, чтоб не творили срама! Ишь, что удумали — над страстотерпцем надсмехаться, позор чинить убогому. Но вспомнила, как Федор рубаху задирал, показывал святые мощи — и уняла свой пыл.
— Ступайте спать… Сама…
Они в тот час же удалились, и лишь Офелий все еще бдил у двери, сопел и что-то бормотал — возможно, и молился, окаянный… К имению он был приставлен еще покойным мужем и вроде бы служил исправно, а умер Глеб, вмиг разнуздался и, видимо, решил, он господин здесь. Дойдут ли руки у вдовы