привлекать. Не то узрит в толпе и приберет потом. Бывало, что и царь, переодевшись в рубище, ходил смотреть на казни. А посему у плахи все смешались, вдруг ощутив родство.
Будто сквозь камни или лес густой, боярыня пробилась к середине и дале не смогла, со всех сторон зажали и при сем взирали с любопытством: среди толпы безликой одна была в цветном!
— Ради Христа, пустите ближе, — просила слабым голоском. — Мне след туда…
Народ округ не шелохнулся, взирая пред собой, и лишь старик высокий обернулся и место уступил.
— Ну, встань попереди, я отовсюду зрю.
И Лобное открылось — всего-то в трех саженях, но шагу не ступить. Стрельцы округ помоста бердышами держали нищету, убогих, чтоб не напирали, а наверху, у плахи, суть, у сосновой чурки в два обхвата, в переднике из кожи и с топором в руках, стоял палач и на толпу взирал, не спрятавши лица. Она же обмерла, узревши на помосте бездыханное тело! А голова за плахою лежала!.. И кровь стекала наземь…
— Ох, не поспела я…
— Да не кручинься же, сестра, — тихонько вымолвил старик. — В сей час ведут еще, позришь.
— Кого казнили? — вдруг шепот за спиною.
— Приговор был тайный, но в яви голова слетела…
— Ужель неведомо, кто муж сей?
— Кто рещет, ловчий государя, кто будто бы отступник вероломный. А имя знает царь. Да повозились с ним! Топор отнял у палача, так колычем ширнули. А голову срубили уж опосля…
— За что ж его? За что? — со всех сторон шептали.
И сей старик, по виду странник, на самом деле неизвестно кто, с охотой отвечал:
— Молва была, то ли зверей всех поизвел, то ль снюхался со Стенькой Разиным. Ужо за дело казнь.
— Да како же за дело, коли казнили тайно?
— Известно се, преступник государев!
Сия молва вдруг стихла за спиной, поелику в тот час на лобное взводили другую жертву — дерюга на плечах, на голове мешок и не узреть лица! В руке зажав вещицу, боярыня пыталась прорваться сквозь толпу, но тут же и забилась, ровно в тенетах липких.
— Опять беда в Руси, — вздохнул старик. — Примета есть одна. Егда палач открыл лицо, а жертву утаили, быть долгой смуте… А что таить? Се зрю, должно быть, князь Воротынский.
— Ну?! За что ж его?
— Слух был, казну утратил…
— Сегодня токмо зрел! Жив Воротынский и здоров. И даже весел!
Услышав сие имя, боярыня воспряла — не ладу возвели! Должно быть, обманула Смерть иль в поминальнике ошиблась. Хотела уж назад, вон из толпы, да голос старца пронзил ее копьем:
— Аще и будет третий…
Чувств не смогла сдержать.
— Кто? Кто третий? Имя?..
Но площадь затаилась, замерла, поелику на Лобном зашевелилось все. Приговоренный к плахе подошел, отшиб плечом головотяпа и встал напротив.
— Ужо согните! — сказал через мешок. — Сам головой не лягу.
Подручные за руки взяли и стали гнуть, а обреченный, хоть статью и невзрачен, но крепок оказался — умучались стрельцы, пока согнули. И в тот же миг палач вознес топор, примерился и — хох!
Толпа сей возглас повторила, кровь брызнула в народ, а голова, скатившись на помост, все еще лупала глазами и будто пела:
— Ла-ла-ла…
Палач утерся рукавом.
— Таперь давай его!
В тот час из-под помоста подняли третьего — в цепях, под черным покрывалом, ровно смиренный сокол, идет едва живой. Но в тот час дудка заиграла! И Смерть, суть, дева, парящая над Лобным, на плечи палачу вдруг опустилась и загрустила, заслушавшись игрой. В сей миг прорваться бы к помосту, вещицу бы подать, да женская душа, словно младенец, зашлась от крика, онемели члены, и глас в гортани вдруг иссяк, как вешняя вода, ушедшая в песок. Толпа округ судачила, от страха замирая:
— Кто сей преступник? За грех какой казнят?
— Да сказывают, казнокрад…
— Ничуть и не бывало! Царя убить замыслил, чтобы престол занять!
— Ну, полно нести вздор! Боярин сей кормильца верный муж. Бориса царь сгубил, настал черед мужей. Кто видел его слабым и немощным, всех под топор поставит.
— Почто же эдак?
— Да мешают править.
Тут ноги подломились, да не пала, чтоб стоптанною быть — обвисла на плечах и затворила очи. И не позрела казни, услышала лишь возглас:
— Хох!
Да оборвался звук пастушьей дудки.
И долгим миг сей был. Но кто-то зашептал, признав ее:
— Скорбящая вдова! Скорбящая вдова! А ходит вся в цветном!
Она будто проснулась и в тот час встала — твердь ноги обрели.
— Не быть вдовою мне! — в толпу произнесла и обернулась.
Слуга доверенный, Иван, был за спиною, а тот старик пропал.
— Домой ужо пора. Поедем, госпожа…
Народ плечами раздвигая, он вывел к взвозу, посадил в карету, но шум на Лобном и молва притягивали слух. То выдыхал палач, то вторила толпа, обрызганная кровью…
Она лишь затаила дух и первый раз вздохнула, когда карета въехала в ворота. Сама открыла дверь, подножку отвела, спустилась наземь и в тот же час в келейку, к матери Меланье. Старица стояла на молитве, с крестом в руках, с закрытыми очами — отстранена от мира и мирского! В иной бы раз тревожить не посмела, незримой удалилась, но ныне ждать не стала.
— Прости уж, мать Меланья, молитву нарушаю… Да мочи боле нет!
Крест задрожал в руке и веки поднялись — взор пуст был.
— Оглашенная!.. Что там стряслось?
— Устала от вдовства. А ты однажды посулила покликать Досифея и обвенчать меня.
— О, Господи, прости! Всяк о своем — вшивый про баню…
— Ты давала слово, грех отрекаться.
— Что здесь мои посулы?.. А Аввакум, отец духовный… благословил тебя на брак?
— Благословил, егда сидел в Боровске.
— Но где же твой жених?
— Он с нами. И над нами! Покличь священника, венчайте.
Схимомонахиня смутилась и поднялась с колен.
— Да где же он? Я никого не вижу!
— Отныне мне жених — Христос. А я его невеста.
Меланья просияла и стала суетливой.
— Ох, старая карга! Не догадалась сразу!.. Воистину, воистину Христос! Он наш жених, а мы его невесты! Возрадуемся, Господи! И славу воспоем! В сей час и повенчаем! Где Досифей? Где батюшка, сестрицы? А ножницы мои?.. Решилась-таки, матушка! О, слава Тебе, Боже! Вразумил! И очи ей отверз!.. Эй, Досифей? Поди, отец, сюда! Ох, радость-то какая!
— Не суетись, черница, не кричи. Союз мой со Христом и мой постриг должны остаться в тайне.
Мать Меланья выронила крест.
— В тайне?.. Но к чему таить то, чем гордиться надобно?