Гудошников начал срывать крышки с ящиков, приготовленных в яму, смотреть документы.

— Это — закапывать! — приказывал он. — Это — в грузовик! Это — на середину двора…

Тем временем шофер откинул борт и вместе с женщинами начал снимать ящики горархива. Там командовала Зоя. Шофер нагреб беремя папок, предназначенных к уничтожению, и, бросив их посередине двора, облил бензином. Костер запылал ярко, осветив красным светом стены. В самый разгар работы во двор въехал еще один крытый грузовик и «эмка». Из легковушки вышел человек, не знакомый Гудошникову, и спросил, скоро ли закончат?

— К утру, — хмуро бросил Никита Евсеич. — Приходится пересортировывать госархив. Ваш товарищ намудрил тут…

— Быстрее нужно! — отрезал приезжий. — Утром войска уходят из города! Вы должны выехать раньше!

Артобстрел усиливался. В западной и северной частях города полыхало одно большое зарево, в небе гудели самолеты и мельтешили стрелы прожекторных лучей. Но в зеленом, уютном дворе архива все казалось тихим и мирным. И если бы не полыхал костер, можно было бы подумать, что войны нет и еще долго не будет.

— Танкетка для охраны архива приедет через час, — сказал незнакомец, садясь в «эмку». — Что вы там жжете?

— То, что не можем эвакуировать, — бросил Гудошников. Незнакомец вышел из машины и, подойдя к костру, выхватил одну из папок.

— Что вы делаете?! — закричал он. — Это же документы! Кто позволил?

— Это современные документы, — пояснил Никита Евсеич, — за последние пять лет.

— Это документы! — повторил тот и подступил к Гудошникову. — Весь архив должен быть эвакуирован! Это приказ!

Управляющий Солод с многочисленным семейством застыл, склонившись над ящиком. Зоя пряталась за спину Гудошникова, прикрыв ладонью рот, и только шофер-охранник невозмутимо носил охапками бумаги и швырял их в огонь.

— Надо спасать лишь то, что представляет безусловную ценность! — резко сказал Гудошников. — О современной истории вы сами расскажете потом, после войны.

— Ну, вы за это ответите! — пригрозил незнакомец, направляясь к машине.

— Ладно, отвечу! — взъярился Гудошников. — Кто вы такой, чтобы здесь указывать?

— Это инструктор, — шепнула за спиной Зоя. — Пропагандист… Вы лучше не ругайтесь с ним…

— Не эвакуируете весь архив — пойдете под трибунал! — заявил инструктор. — Я немедленно доложу секретарю!

Он сел в машину и умчался. Минуту во дворе стояла тишина, и только пламя костра шелестело покореженной бумагой.

— Продолжайте! — наконец бросил Гудошников. — Надо спешить.

Он снова приступил к ящикам госархива, к тем, что предназначались Солодом для эвакуации.

— В этих ящиках все в порядке! — заверил управляющий, делая попытку заслонить их собой. — Здесь документы семнадцатого — восемнадцатого веков… Давайте поспешим! Немцы же, немцы…

И родня его вдруг повскакивала с мест, засуетилась, заговорила разом, заплакали дети. А парень, племянник Солода, бросив чемоданы, схватил один из ящиков и понес к грузовику. Можно было бы посчитать это за панику, за стремление скорее покинуть город и уйти от приближающейся войны и смерти, но Гудошникова опять что-то насторожило. Больно уж рьяно защищал ящики Солод, а одна из старух — с младенцем на руках — вдруг села на крайний ящик и запричитала. Еще не сообразив, в чем дело, Гудошников попросил ее встать и ковырнул топором крепко прибитую крышку. Гул голосов и плач разом стих, словно по команде. Никита Евсеич отодрал крышку и при свете костра увидел скомканные газеты. Он машинально сбросил их, но вместе с газетами что-то звенящее вылетело из ящика и разбилось. Он разгреб бумагу и обнаружил тщательно упакованные фарфоровые чашки, кофейники, сливочники, тарелки и прочую посуду.

— Что это?! — недоуменно воскликнул он.

Ему никто не ответил, но по лицу враз сникшего, убитого управляющего он все понял. Наливаясь бешенством, Гудошников стал срывать крышки с других ящиков. Среди документов, среди свитков, грамот попадались золотые ложки, вилки, серебряные подстаканники, хрустальные вазы. А еще два ящика оказались набитыми одеждой: платьями, костюмами, бельем, отрезами шелка. В самом тяжелом ящике оказалась швейная машинка фирмы «Зингер» и, что больше всего поразило Гудошникова, — сапожная лага….

Семейство Солода хранило молчание, только мольба стояла в глазах, устремленных на Никиту Евсеича. Гудошников тоже не мог вымолвить ни слова, к тому же дым от костра, ни с чем не сравнимый дым горелой бумаги, повернул в его сторону и забил дыхание. Еще тогда, у подвешенного на дыбу Гудошникова, возник этот странный, болезненный рефлекс на запах горелой бумаги. Ощутив его, он сильно кашлял и становился беспокойным, неистовым.

Никита Евсеич вынул сапожную лапу из ящика, повертел ее в руках и вдруг стал бить ящик с посудой. Брызнули во все стороны осколки, заблестели в свете костра.

— Вы добрый человек! — взмолился Солод, и родня его запричитала на разные голоса. — Умоляю вас, не бейте посуду. Этот фарфор еще моей мамы! Прошу вас!.. Это художественные ценности!

Расправившись с фарфором, Гудошников выбросил из ящиков золотую и серебряную посуду, размахнувшись, ахнул оземь швейную машину и сел, обхватив голову руками.

Шоферы и женщины — работницы архивов, подойдя к ящикам, смотрели с нескрываемым изумлением.

— Кому война, кому мать родна, — вздохнула одна из женщин. — О, господи!..

Никита Евсеич минут пять сидел не шевелясь, невидящими глазами глядя на затухающий огонь. Семейство Солода подбирало разбросанное и втоптанное в землю золото. Сам Солод плакал, трясущимися руками вытирал глаза.

Наконец Гудошников встал, сказал спокойно:

— Закрывайте ящики и грузите… Скоро рассвет.

Женщины принялись укладывать бумаги, папки, уталкивать, утрамбовывать — только чтобы больше вошло. Уже пожилые, проработавшие по многу лет в архиве, они как-то по-крестьянски жалели все эти бумаги и относились к ним, скорее всего, не как к историческим документам, а как к привычным в хозяйстве и совершенно необходимым вещам. Они и на костер-то бумаги носили со вздохами, с приговорами: дескать, вот ведь люди писали, старались, потом столько лет берегли, охраняли, а теперь так, задарма, в огонь все идет. Впрочем, эти же женщины так же, пожалуй, искренне жалели и многочисленную семью Солода, хотя сначала возмущались, что он больше не за архивы, оказывается, переживал, а за свои пожитки, жалели они машинку «Зингер», фарфоровую посуду и хрустальную вазу, разбитую Гудошниковым об угол дома. И самого Гудошникова жалели-вон как намаялся на протезе-то, того и гляди упадет…

После вспышки гнева Никита Евсеич думал об этом с какой-то грустью и под тихий говорок женщин ощущал незнакомый ему прилив сентиментальности. Он видел этих женщин всего лишь часов десять, кроме Зои, никого не знал по именам, и лица их-зажмурь глаза — не задерживались в памяти, но ему хотелось сейчас обнять их всех, прижать головы к груди и тихо сказать: милые мои, родные мои… И, кажется, затихнет после этих слов война, умолкнет гул канонады, прекратится рев самолетов в черном небе и уймется громовой треск бомб.

Его раздумья прервал близкий гул мотора и скрежет гусениц по мостовой. Что это? Неужели уже отходят войска?

— Бабоньки, скорее! — прокричал Гудошников, взглянув на зарево огня, туда, где гремел бой.

В этот момент, рыкнув, во двор вползла танкетка.

— Здесь, что ли, архив? Если здесь, то мы для охраны прибыли! — по вологодски окая, сказал чумазый, отчего-то веселый сержант, выглядывая из люка.

— У тебя место в ней есть? — спросил Гудошников, кивая на танкетку.

— Какое там место, — засмеялся сержант. — Теснотища, как в гробу!

— Все равно возьмешь пару ящиков, — попросил и приказал одновременно Никита Евсеич. —

Вы читаете Слово
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату