Мама поцеловала меня и погладила по голове, как какого-нибудь круглого сироту.
На следующий день я, хоть были каникулы, поднялся в семь утра, включил радио и стал делать гимнастику и обтирание, чего раньше не делал почти ни разу. Я топал по квартире, громко дышал и брызгался.
– Отцу тоже не мешало бы этим заняться, – сказала мама, не глядя на папу.
А папа погладил меня по шее… Я чуть не расплакался.
Одним словом, радость не объединяла их. Не примиряла… Они радовались как-то порознь, в одиночку.
И тогда я пошел на крайность: я решил объединить их при помощи горя!
Конечно, лучше всего было бы заболеть. Я готов был все каникулы пролежать в постели, метаться в бреду и глотать любые лекарства, лишь бы мои родители вновь заговорили друг с другом. И все было бы снова как прежде… Да, конечно, лучше всего было бы сделать вид, что я заболел – тяжело, почти неизлечимо. Но, к сожалению, на свете существовали градусники и врачи.
Оставалось только исчезнуть из дома, временно потеряться.
Вечером я сказал:
– Пойду к Могиле. По важному делу!
Могила – это прозвища моего приятеля Женьки. О чем бы Женька ни говорил, он всегда начинал так: «Дай слово, что никому не расскажешь!» Я давал. «Могила?» – «Могила!» – отвечал я.
И что бы ни рассказывали Женьке, он всегда уверял: «Никогда! Никому! Я – могила!» Он так долго всех и этом уверял, что его и прозвали Могилой.
В тот вечер мне нужен был человек, который умел хранить тайны!
– Ты надолго? – спросил папа.
– Нет. Минут на двадцать. Не больше! – ответил я. И крепко поцеловал папу.
Потом я поцеловал маму так, будто отправлялся на фронт или на Северный полюс. Мама и папа переглянулись. Горе еще не пришло к ним. Пока была лишь тревога. Но они уже чуть-чуть сблизились. Я это почувствовал. И пошел к Женьке.
Когда я пришел к нему, вид у меня был такой, что он спросил:
– Ты убежал из дому?
–Да…
– Правильно! Давно пора! Можешь не волноваться: никто не узнает. Могила!
Женька понятия ни о чем не имел, но он очень любил, чтобы убегали, прятались и скрывались.
– Каждые пять минут ты будешь звонить моим родителям и говорить, что очень ждешь меня, а я еще не пришел… Понимаешь? Пока не почувствуешь, что они от волнения сходят с ума. Не в буквальном смысле, конечно…
– А зачем это? А?! Я – никому! Никогда! Могила!.. Ты знаешь…
Но разве я мог рассказать об этом даже Могиле? Женька начал звонить. Подходили то мама, то папа – в зависимости от того, кто из них оказывался в коридоре, где на столике стоял наш телефон.
Но после пятого Женькиного звонка мама и папа уже не уходили из коридора.
А потом они сами стали звонить…
– Он еще не пришел? – спрашивала мама. – Не может быть! Значит, что-то случилось…
– Я тоже волнуюсь, – отвечал Женька. – Мы должны были встретиться по важному делу! Но, может быть, он все-таки жив?..
– По какому делу?
– Это секрет! Не могу сказать. Я поклялся. Но он очень спешил ко мне… Что-то случилось!
– Ты не пережимай, – предупредил я Могилу. – У мамы голос дрожит?
– Дрожит.
– Очень дрожит?
– Пока что не очень. Но задрожит в полную силу! Можешь не сомневаться. Уж я-то…
– Ни в коем случае!
Мне было жалко маму и папу. Но я действовал ради высокой цели! Я спасал нашу семью. И нужно было переступить через жалость! Меня хватило на час.
– Что она сказала? – спросил я у Женьки после очередного маминого звонка.
– «Мы сходим с ума!» – радостно сообщил Женька. Он был в восторге.
– Она сказала: «Мы сходим…»? Именно – мы? Ты это точно запомнил?
– Умереть мне на этом месте! Но надо их еще немного помучить, – сказал Женька. – Пусть позвонят и милицию, в морг…
– Ни за что!
Я помчался домой…
Дверь я открыл своим ключом тихо, почти бесшумно. И на цыпочках вошел в коридор.
Папа и мама сидели по обе стороны телефона, бледные, измученные. И глядели друг другу в глаза… Они страдали вместе, вдвоем. Это было прекрасно!
Вдруг они вскочили… Стали целовать и обнимать меня, а потом уж друг друга.
Это и был самый счастливый день моих зимних каникул.
От сердца у меня отлегло, и назавтра я сел за домашнее сочинение. Я написал, что самым счастливым днем был тот, когда я ходил в Третьяковскую галерею. Хоть на самом деле я был там полтора года назад.
4. ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТОЕ ФЕВРАЛЯ
Говорят, что любовь облагораживает человека. С того дня, как я полюбил, мне все время приходилось кому-нибудь врать. Я делал это не нарочно. Просто мне задавали вопросы, на которые я не мог отвечать честно.
– Почему ты столько времени уделяешь прическе? И рубашки стал менять чуть ли не каждый день?
– У нас в школе работает санитарная комиссия.
– О чем ты все время думаешь? У тебя отсутствующие глаза. Из-за чего ты вздыхаешь?
– Из-за отметок… У меня появились двойки.
– Их же не было! Откуда они?
– Вот об этом как раз я и думаю.
Но на самом деле я думал о Лиле Тарасовой.
Она пришла к нам из другой школы. Помню, на большой перемене подбежал ко мне Владик Бабкин и таким безразличным-безразличным голосом говорит:
– Да, кстати… Ты новенькую видел?
– Какую новенькую?
– Тут одна… ученица. Рядом с тобой есть свободное место. Если она захочет на него сесть, ты скажи, что оно уже занято. Ладно? И пошли ее ко мне. Я тоже один сижу… Ладно?
– А зачем это?
– Я не могу объяснить… Но поверь – это важно! Минут через пять новенькая подошла ко мне и сказала:
– Здесь свободное место?
Я посмотрел на нее – и на миг потерял сознание. По крайней мере, я совершенно забыл о Владике и о его просьбе.
– Можно, я сяду? – спросила она.
– Можно, – прошептал я. И на том же уроке схватил первую двойку. Я схватил ее потому, что очень хотел получить пятерку. Получить на глазах у Лили Тарасовой!
С тех пор я все время хотел, чтобы у нее на глазах со мной произошло что-нибудь необычайное или