Настеньке: где она? Что с ней? Все острее и острее томили воспоминания о ней, его касаточке, о счастливых солнечных днях. Как жила она эти годы? Как перенесла войну? Ничего не знал он ни о матери, ни о брате Ванятке. Живы ли они? Знал, что брата раскулачили в тридцатом году, что жена его умерла по дороге в Казахстан, что вернулся он из ссылки с дочерью Дуняшкой, жил в родительском доме с матерью, работал в колхозе. Частенько навещал их Егор, когда жил в Мучкапе.
В Масловке, казалось, ничего не изменилось за эти тяжкие годы! Такие же низкие избы с серыми соломенными крышами, плетеные катухи. Появились землянки, раньше их не было. Но это только внешне. Много молодых мужиков поубавилось, много вдов, сирот появилось. Не стало матери: умерла в голодном сорок седьмом. Не было в живых и брата Ванятки, Ивана Игнатьевича. Убили его в Масловке совсем недавно. Но самой большой ошеломляющей новостью было то, что Настенька живет здесь, в деревне, работает учительницей в школе. Муж ее, Чиркунов Михаил, года три уже в лагере сидит: ни слуху о нем ни духу. Все это ему рассказала Дуняшка, племянница его, которая жила с годовалым сыном Петей в отцовской избе, рассказала плача, всхлипывая, то и дело успокаивая сына, который, глядя на нее, тоже принимался громко плакать. Петя до странности был похож на Ваню-Гансика. Такой же беленький, курносый, кареглазый, с такими же нежными, как пух, белокурыми волосами. До слез щемило сердце у Егора, когда он прикасался своей шершавой ладонью к теплой голове внучатого племянника, представляя, что ласкает своего сына.
— Когда заканчивается учеба в школе? — спросил у Дуняшки Егор, с грустью выслушав, как хоронили мать и брата.
— В час… Скоро ребятишки по домам побегут…
Егор тщательно выбрился перед встречей. Сердце его рвалось к Настеньке, не успокаивалось, дрожало. Тревожно было, как она его встретит? Что теперь думает о нем? То и дело поглядывал в окно, не видать ли ребятишек. В Масловке была только начальная школа. Наконец, увидел, сердце затрепыхалось сильнее. Кончились занятия, пора! Если Настенька в школе задержится, то он ее там найдет.
Настенька была дома. Вошел Егор к ней в бывшую поповскую избу намеренно без стука. Она выглянула из горницы на шум двери, взглянула на него, ахнула и застыла на месте, ухватившись за косяк. Ему показалось, что у нее сейчас не выдержат ноги, и она рухнет на пол, и он бросился к ней, подхватил, прижал к себе. Она безвольно уронила руки, только стонала, повторяла:
— Егор! Егор! Егор!
А он быстро целовал ее щеки, нос, глаза, лоб. Настенька пришла в себя, обняла его, оплела руками и зарыдала на его груди, приговаривая:
— Жив! Живой! Живехонький! — и все шарила, ощупывала руками его спину, грудь, будто пыталась убедиться, увериться, что он живой, настоящий, ее Егор. — А я каждый день думала, представляла, видела, что вот так откроется дверь и войдешь ты, живой, невредимый… И вот опять слышу, открывается дверь… вижу, ты… я решила, опять виденье… А это ты, ты, живой!.. Ой, не верю, не верится! — Настя снова зарыдала счастливыми слезами.
Анохин не успокаивал ее, молча гладил по спине, ждал, когда она выплачется, не замечал, что слезы быстро бегут из его глаз и падают ей на голову. Заметил, вытер щеки пальцами и стал гладить, перебирать ее волосы.
— Ты совсем седая стала? — вздохнул Егор. — Совсем седая!
Настя вытерла глаза, подняла к нему голову, улыбнулась:
— Ты тоже не помолодел…
— Мы — мужчины! Нам к лицу и рубцы и морщины, — радостно засмеялся он и начал гладить, ласкать ее щеки, говоря ласково: — Нет, касаточка, ты совсем не изменилась! Также нежны и прелестны твои щеки, губы, такой же носик, глаза… Только маленькие морщинки у глаз…
— Да три борозды на лбу, — подсказала Настя, счастливо смеясь.
Егор потер пальцами, разгладил три глубоких горизонтальных морщины на ее лбу, ласково перебил ее:
— Думать много приходилось, вот и появились!
— Ты-то откуда появился? Где был до сих пор?
— Всю жизнь теперь буду тебе рассказывать, где я был, что повидал, что делал? Что о тебе думал? — обнял он ее снова, на этот раз нежно, тихо, бережно. — Никуда я теперь из Масловки не денусь. Только силой меня выдернут отсюда! Только силой могут разлучить нас теперь!
Анохин остался у Насти. Она рассказала, что Мишка прошел всю войну, вернулся полковником, продолжал работать в Тамбове в органах, но в сорок седьмом его арестовали за что-то, осудили на двадцать пять лет. Ее не тронули, и она переехала в Масловку, благо, изба отца целехонька стояла. От Мишки никаких известий нет. Жив ли? Кто скажет? Двадцать пять лет сидеть! Ему было сорок восемь, когда взяли. Кто там до семидесяти лет доживет? Сына, Николая, тоже война пощадила. Ранило, правда, сильно. В сорок четвертом списали его с фронта. Окончил институт в Москве, геологом стал. Женился, жена тоже геолог. В Красноярском крае живут. Детей пока нет, но недавно письмо прислали, обрадовали, может, скоро появится внучек.
И снова в жизни Анохина установились покойные, мирные дни, дни тихого счастья. Было ему пятьдесят лет, но ощущал он себя тридцатилетним: так свежи, так страстны были его чувства к Настеньке. Он никак не мог привыкнуть к мысли, что и завтра, и послезавтра, и через месяц она будет рядом, будет также заливаться своим чудным девичьим смехом, бегая от него по горнице, кричать:
— Эх ты, седой дурачок!.. Люди в окно увидят, смеяться будут!
— У нас занавески плотные! — ловил он ее и целовал, целовал, никак не мог насытиться ею. — Была бы ты у меня совсем маленькая, — говорил он. — Я бы тебя в карман посадил и всюду носил с собой!
Егор Игнатьевич вновь, как пятнадцать лет назад, блаженствовал, упивался счастьем. Радостно было ему следить, как все оживает в руках Насти, приобретает милое изящество, прелесть.
Он сперва года два работал в колхозе на разных мелких должностях, то завтоком, то бригадиром, то завфермой, потом решился съездить в Тамбов, в учительский институт. Он теперь назывался педагогическим. Там, в архиве, разыскали документы, что он действительно закончил в двадцать седьмом году отделение русского языка и литературы, и выписали копию диплома. В Тамбове, помнится, он очень боялся встретить кого-нибудь из прежних сослуживцев по НКВД, который теперь разделили на два ведомства: МГБ и МВД. Но, слава Богу, обошлось. Никто его не узнал, не поинтересовался прошлым.
Егор Игнатьевич устроился учителем русского и немецкого языков в Киселевке, соседней деревне, где была восьмилетка.
7. Пятая чаша
Побеждающий не потерпит вреда
от второй смерти.
Егор Игнатьевич лежал на нарах, слышал, как милиционер, охранявший его, подошел к двери камеры, остановился, замер. Видимо, глядит на него в глазок, но Анохин подумал об этом равнодушно, не шевельнулся, продолжал смотреть в далекие годы, и вдруг отчетливо увидел брата, Ванятку, но не безрукого опустившегося мужика, таким он его не знал, а жизнерадостного подростка, каким он был, когда не мог наиграться его шашкой, увидел дочь его Дуняшку, с вечно заплаканными глазами.
В те первые годы в деревне Дуняшка была у него под опекой. Она была какой-то беспомощной, наивной, растерянной, делала все не в лад, мучилась одна с сынишкой, которому только недавно годик исполнился. В хозяйстве у нее все рушилось, разваливалось, приходилось поднимать, ремонтировать, строить заново. Надоело ругать Дуняшку, чтоб шевелилась, поменьше плакала, меньше куксилась, больше работала. Ставил ей в пример отца, рассказывал, какой шустрый он был в ее годы… Эх, Ванятка, Ванятка!