объявились. И главное, наглые! Мы орем на них, раздираемся, а они хоть бы что, даже шаг не прибавили, бегуть себе потихоньку… У тя, Игнатьич, табачку не найдется?
— Есть немного. — Иван Игнатьевич достал кисет и отсыпал пригоршню пастуху. — Вчера только нарезал…
Пастух свернул цигарку.
— Фу, хорош у тя, Игнатьич, самосадик. Аж слезу вышибает.
Пастух вытер глаза и посмотрел на луг. Стадо его растеклось по дворам. Луг опустел. Небо начало темнеть. На деревню медленно опускались сумерки.
— Ты, Игнатьич, никак опять с бригадиром схлестнулся?
— Было дело, — неохотно ответил Иван Игнатьевич.
— На кой он те. Не трожь дерьмо, оно не воняет, — пастух сказал эти слова для Ивана Игнатьевича. Сам он, как и многие в деревне, уважал бригадира. Считал его хоть и шумоватым, но справедливым человеком, надежным.
— Жизню он мне сломал, гад! Силы нет терпеть больше. И так долго терпеливым был!
— На кой ляд он тебе сдался, — повторил пастух. — Обходи его стороной, и все. Кровя не порть себе.
— А-а! — махнул рукой вновь растревоженный Иван Игнатьевич и пошел к крыльцу.
Там он собрал щепки и кинул в навоз, подсыхающий возле избы. Зимой все сгорит. Потом пошел в катух, осмотрел стены и остался недовольным. Делал он его в войну, когда вернулся домой. Делал на скорую руку из разного хламья. И сейчас тронь — рассыплется! Осенью все менять надо. Иван Игнатьевич заделал кое-как слишком большие щели и подпер изнутри дверь катуха.
Вечером в сенях при свете керосиновой лампы он долго чистил свою двустволку, проверял патроны. Зарядил, повесил ружье на гвоздь у двери и вышел на крыльцо. Ночь была темная, звездная. Месяц еще не родился. Тихо, душно на улице. Возле клуба уже вздыхала гармошка, а у крайнего двора беспокойно билась, рвалась на цепи собака, лаяла неумолчно, до хрипоты. Ей помогала другая, но как-то неуверенно, с перерывами. Мимо плетня, переговариваясь, прошли девчата. Направлялись к клубу. «Спешите, спешите! Там вас ждут. Добегаетесь, как моя дура!» — подумал Иван Игнатьевич. Он докурил, поплевал на цигарку, тщательно растер ее ногой и пошел в катух, вновь проверить, все ли в порядке. Вдруг из-за реки с бугра донесся долгий протяжный вой. Ему подтянул другой, тонкий, тоскливый. И сразу по всей деревне всполошились, заметались собаки. Но волчий вой перекрывал собачьи голоса, висел, тянулся над деревней. Гармошка притихла, вслушиваясь в жуткий концерт. Два выстрела один за другим взметнулись у речки. Вой сразу прекратился, а собаки забились еще неистовей. Кто-то отпугнул волков.
Иван Игнатьевич долго стоял в катухе, докуривал вторую цигарку, слушал, как постепенно успокаиваются собаки. Подпертые ворота смутно серели в темноте. Кто-то торопливо прошел мимо избы, и в темноте раздался приглушенный голос соседа Мирона Аксютина.
— Это ты стрелял? — спросил он у кого-то.
— Я, — ответил бригадир Андрей Исаевич.
Иван Игнатьевич вздрогнул, услышав ненавистный голос.
— И откуда только они забрели к нам? — покашливая, сказал Мирон.
— В Андрияновском лесу облаву делали. Говорят, волков десять сшибли. А эти, видать, ушли… Сволочи, всю деревню переполошили! Теперь следи да следи за стадом…
— Как бы они ночью по катухам не прошлись, — произнес Мирон.
— Счас не зима, не решатся.
— У Гридиной Машки-то летом из катуха овцу вытащили. Не всегда они свой закон блюдуть.
Иван Игнатьевич вошел в избу, оставил дверь в сени открытой, осторожно разделся, чтобы не разбудить Дуняшку, и улегся в постель. Сон не шел. На душе было тревожно. В голове еще стоял тоскливый волчий вой. Потом вспомнилась драка из-за порванных вожжей. Вспомнилось прошлое, когда этот бригадир, а тогда председатель только что организованного колхоза, перевернул всю его так хорошо начавшуюся жизнь. Тогда, перед тридцатым, он был молод, силен, женат на девушке из хорошей семьи. Она родила ему Дуняшку. Только Иван Игнатьевич почувствовал силу, уверенность в себе, в завтрашнем дне, как пошли разговоры о колхозе. А ранней весной на деревенском собрании мужики решили объединяться. И погнали люди свою скотину на колхозный двор, в бывшие сараи масловского мельника Мирона Аксютина.
Но Иван Игнатьевич не собирался гнать свою кобылу с жеребенком и корову на колхозный двор. Всей душой он был против колхоза. Как ни смеялся он над мужиками, как ни подшучивал, ни обещал скорого развала колхоза, не слушали его мужики. Андрей Исаевич, избранный председателем, заходил к нему на другой же день после собрания, решившего судьбу деревни. Он пытался поговорить с Иваном Игнатьевичем по-дружески. В детстве они дружили, вместе похаживали к девчатам. Только Иван Игнатьевич смолоду был угрюмым, нелюдимым, а Андрей Исаевич имел веселый добродушный характер. Иван Игнатьевич встретил председателя недружелюбно, разговаривать не стал. «Ладно, — сказал Андрей Исаевич, — живи по-своему. Это не запрещается! Только под колеса не лезь. Задавим!»
В молодости Андрей Шавлухин был общительным парнем. Отличался и тем, что хорошо знал грамоту. После смерти старенького секретаря сельсовета Шавлухин сел за сельсоветский стол и стал Андреем Исаевичем. Неизвестно, сколько бы просидел он за этим столом, за которым ему с его живым кипучим характером было тесно, если бы не колхоз.
Зимой тридцатого собрали всех активистов в район и сообщили о предстоящих переменах в селе. Андрей Исаевич вернулся из района с револьвером в кармане и энергично взялся за дело. В первую очередь он переговорил с беднотой. Собрал их вечером в избе. Новость не была неожиданной. Разговоры о переменах доходили и до Масловки, и многие из собравшихся ждали их с надеждой, поэтому споров больших не было. Наутро Шавлухин пошел по дворам, решил поговорить с каждым перед тем, как собирать общее собрание. С сильным волнением входил Андрей Исаевич в сени Мирона Аксютина, масловского мельника, единственного, кто держал батраков. Шавлухин знал, что к слову Мирона мужики прислушиваются. Аксютин к сельсовету относился с уважением. В конфликт никогда не вступал. Видно, понимал: власть! Идя мимо окон, Андрей Исаевич волнения своего не выказывал, входил в сени смело, как к доброму соседу, но в душе трепетал, понимая: пойдет наперекор Аксютин— нелегко придется вечером на собрании.
Мирон Аксютин встретил секретаря, как всегда, приветливо, усадил за стол, достал самогонки. Андрей Исаевич за стол сел, но от самогона отказался, объяснил, что по всем дворам идет, негоже, если от него сивухой тянуть будет. Дело серьезное замышляется. Мельник уже хорошо знал, о чем говорилось вчера в избе Шавлухина. Читал он и газеты. Раньше всех узнал, куда ветер дует, но молчал, смутно надеясь, что там, наверху, повернут в другую сторону. Андрей Исаевич сразу понял, что Мирон принял решение еще до его прихода, но не торопил его высказываться, говорил о снежной зиме, о предстоящем бурном половодье.
— Ну а мне вы какую роль в колхозе отводите? — спросил вдруг Мирон.
— Думали мы над этим, Мирон Лексеич. Думали, — сразу же ответил Андрей Исаевич. — Мужик ты знающий, грамотный. Одно слово — хозяин. Думаем мы тебя старшим на коровник поставить. Коров-то мы в сараи твои соберем. А тебя к ним старшим.
— Это что? Пастухом, что ль? — усмехнулся Мирон.
— Пастух это само собой, а ты следить должон, чтоб вовремя доили, вовремя кормили, и за всем прочим. Ежели, конечно, ты захочешь. И мельница, думаем, без тебя не обойдется. Она рядом. Будешь присматривать.
Мирон курил, думал. Андрей Исаевич терпеливо ждал.
— А ежели не соглашусь, силком заберете?
— Заберем, — уверенно ответил Андрей Исаевич. — И мельницу заберем, и сараи, и дом…
— Вот жисть подошла, — засмеялся Мирон. — Грабють при ясном солнышке… Никуда ни денисся. Соглашаться надоть.
— Гли-ко! Гли-ко! — запричитала вдруг старуха, выходя из другой комнаты. — Отец наживал, горбатил! А он на ветер! Шавлухину!
— Сиди, мать! — строго сказал Мирон. — Теперя отца нет. Теперь я хозяин!