безнадежно молоденького, но столь загадочного петербургского графа, от которого и папенька — вот удача! — не отвернулся.
— Прежде в нашем городе восемь сотен телефонных аппаратов было. А стоило моему папеньке за дело приняться, как нынче уже тысяча триста. И плата не то что прежде, много ниже стала! — зажимала юношу сообразившая, что пришел черед всех ее технических познаний, Агния Кондратьевна. — Вы говорите, ваш крестный автомобильной фабрикой в Италии живо интересовался, так это немедленно надобно с папенькой обговорить! Папенька и в дело войдет, и концессионеров на столь доходное дело подпишет! Лучше папенькиных условий вам ни один партнер не даст.
— Удивительная вы девушка, Агния Кондратьевна. Все прочие барышни все больше про стихи, про Северянина с Гумилевым, а вы про лошадиные силы!
— Так ведь сыновей у папеньки нет. Все дело в мои руки перейдет, — девица Терентьева выразительно поглядела на юного графа. — Здесь у всех мозги мукой присыпаны, а прогресс не ждет. Не ждет он, прогресс! О будущем фамильного предприятия мне теперь думать надобно, — вальсируя, причитала Агния Кондратьевна, прижимаясь к Ивану ближе, чем дозволяли провинциальные приличия, и уж куда ближе, чем этого хотелось самому юноше.
С трудом пробравшаяся меж пюпитров, ног оркестрантов и неведомых ей музыкальных инструментов Варька увидела своего Ванечку-благородие, заводящего полюбовности с какой-то расфуфыренной фрей…
— Ах, ты такточки! И пусть! Ни словечечка тебе про сговор ахтера тваво не скажу! Пусть тебя по навету в участок заберут! А, могет быть, и не по навету. Откуль мне знать, благородие ты или, как энтот Волкер сказывал, ахве, ахре, ахверист. Бандит ты, мобыть. Забыл Варьку, так тебя пущай и заберут! Пущай! Ой, мамочки родные, что сказала! Что сказала! Боженька, отдай мои словечки обратно. Не надобно трогать Ванечку. Пущай эти страшные жандармские уйдут! Пущай уйдут! Пущай не трогают Ванечку. И ахтер энтот трусоватый сразу сбёг! Зачем пинджак, что фрак прозывается, с Ванечки сымают? Метку театральную, о которой этот толстый Волчара посыльного научивал, ищут? И щож теперь, раз метка из асмоловского театра, так Ванечка сразу и ахверист?! Навет все! Он же ни в чем не виноватый. Это все толстый Волчара противный придумал, и ахтер этот, незваный. Они ж наветы наводят на Ванечку. Вместо телеграфии Ванечкиному крестному в Рим, что в стране-сапоге Италии, кляузу в жандармерию написали. И как теперича крестный его о беде Ванечкиной узнает, как? Как?!
— Екима Голованя вся Калитва знает! Всякий скажет, что Еким Головня кажную копеечку своим горбом заработал! И на те, как вышло!
— От нас чего хочешь, когда сам, дурак, облапошить себя дал?
— Так где ж видано, чтобы среди белого дня честного человека обирали! На что ж полиция, ежели вам не жаловаться. Вы ж должны негодяя сыскать!
— Я те сыщу! Будешь мне указывать, чего я должен! Силой тебя за бабой этой идти никто не неволил. Деньги ты сам аферистам отдал. От нас же чего хочешь?!
— Как это сам?! Облапошили честного человека, без копеечки оставили. Сказываю ведь, на честную работу наниматься приехал, тут на Старом базаре баба подошла благородного вида…
— Пошла плясать губерния. По пятому кругу!
— …спрашует, не место ли ищу. И приказчика из иностранной скупки хлеба показывает, сказывает, лакея он приглядывает. Жалования восемнадцать рублей в месяц и платье казенное контора дает. Чем не жизнь. Я к приказчику этому и побег. А тот спрашует рекмендации. Какие такие мендации, знать не знаю. Говорит, ежели рекмендации нет, залог нужон, десять рублев. А у меня рублев всего восемь — пятирублевик золотой трехрублевой ассигнацией обернутый. Но приказчик и на них согласный. Говорит, человек ты надежный, аккуратный, так и быть, и восемь рублей за тебя в залог сойдет. Спросил, грамотен ли, а я ни-ни. Тогда приказчик сам написал документ. Сказывал, бумага эта с согласием моим на работу и восемь рублей залога, а раз неграмотный, так чтоб я крестик под прописанным поставил. Запечатал в конверт, в руки мне дал, ждать наказал. Сам за письмами в контору почтовую пошел. И сгинул. И нет его, окаянного, и нет. Я в почтовую залу забег — нетути приказчика, ни у одного окошечка нетути. Видеть — не видывали, все конторские отвечают. Конверт развернул, а там заместо моего пятирублевика, трешницей обернутого, копейка в сахарной бумаге. Доброго человека, писателя, подле конторы сыскал, тот задаром прочесть мне писанную приказчиком условию согласился. И прочел, что вслух читать срамно.
Мужичонка трясет бумажкой.
— Да уж! Такое вслух не прочтешь. Единственно приличествующее нормальному обществу слово «дурак!». Все прочее матерно. Дурак ты и есть. Сам себя облапошить дал, с полиции спрос какой! Для вас же в почтово-телеграфной конторе объявление вывешено: «Просим публику следить за карманами и остерегаться воров!» Пристав Охрищенко еще перед Пасхой вывешивал.
— Так я за карманами и следил. С кармана у меня ничего не стащили.
— С карманов не стащили, все сам отдал. Беда с вами — простаками. Что ни год — новая напасть. Все «короткие жакеты» найдут, как весь город облапошить. То на жалость давят — в третьем году от кишеневских беженцев отбоя не было. По всему городу сновали, жалились, что в одной рубахе бежали от еврейского погрома, а люд и верил, и милостыню подавал. В седьмом году они уже от бакинской резни бежали, а морды беженские все те же. И снова добрый ростовец поворчит-поворчит, а милостыню подаст. А что хари у мальчишек-беженцев не молдавские, не бакинские, а главным «нищим» папой Афанасием Триандофило из Греции завезенные, никто и не глядит. Копейка к копейке, и у папы Триандофило уже и домишко в Таганроге двухэтажный выстроился, с парадным балконом и чугунной решеткой. И никто за руку честного гражданина не тянет, милостыню подавать не принуждает. Беда с вами, и только! Так если б только простаки, как ты, попадались, а то ж и образованный люд, элита-с! Вона, международного афериста аж на парамоновском бале взяли. Под графа работал. Да так гладенько! И на языках каких хочешь чешет, и на вид граф, да и только. Если б не трагик Незванский, который истинного графа Шувалова в Риме неделю назад видел, так и сошел бы этот аферист за графа. Скольких драгоценностей на том балу недосчитались бы. Говорят, «граф» этот новомодной воровской уловкой владеет. Гипноз называется. Барышня Терентьева, дочка самого Кондратия Патнелеймоновича, сама этому князю брелоку сапфировую в знак дружбы и полюбовности уже и отдала. Кабы мы вовремя не подоспели, так и вовсе девица голая с бала ушла бы. Ух, было бы на что поглядеть! Чего, дурак, лыбишься! Катись подобру-поздорову, пока в каталажку с ворами да убийцами тебя не засадили!
— Из каких будешь? На серого непохож, не халамидник и не маровихер на прикид. Фотограф, мобыть, — наседал на Ивана жуткого вида мужик с фиксами.
Наученный Варькой уголовной грамоте, на далекого от реальной фотографии фотографа Иван уже не соглашался и теперь пытался припомнить девочкины рассказы, чем все прочие уголовные категории промышляют. Припоминалось с трудом.
— Или по первой взяли? Зелен на вид. Ничо, не тушуйся, — мужик с фиксой хлопнул Ивана по спине, вроде как одобрил. — Пооботрешься! Меня в четырнадцать годков с кошельком на базаре замели. В кошеле том рубль три копейки, в тюрягу на шесть месяцев засадили. Но из тюряги Ленька Кроткий уже ученым вышел. Ленька Кроткий — это я! — гордо представился собеседник.
Судя по тому, как жались по углам тесной вонючей камеры прочие темного вида личности, расчищая Иванову собеседнику самую светлую середину с лавкой возле оконца с решеткой, становилось понятно, что Ленька Кроткий в здешней среде имя!
— А вы… вы какой категории быть изволите? — через силу заставил себя спросить Иван.
— Был домушник, монщик был, но в мокрушники не подался! — сплюнул в дырку между зубов Кроткий. — В третьем году с самим Варфоломеем Стояном на Темерницкой малине загребли. Слыхивал про Стояна?! Вся Россия сотрясалась! Сорок восемь убийств. Но я чистый. Стоян, тот и при облаве городового положил, но все пустое. А Ленька Кроткий все университеты воровские прошел. Теперь, почитай, не профессор в нашем деле — академик. Высший свет — вор-аристократ! А тебя, слыхал, величают Графом. Из наших будешь?
Понятия об аристократизме в этой среде весьма специфические, понял Иван, но от собственного