– А я – Кузьмич. Бессменный обитатель здешних мест и ветеран-дежурный!
Есть Киму не хотелось, но все же он расправился с яйцом и проглотил немного каши – рисовой, почти без соли и без масла. Он вознамерился потолковать с бессменным ветераном, узнать о больничных порядках и про третьего их соседа, похожего на труп, но тут к ним в комнату началось паломничество. Первой пришла сестра-хозяйка, и Ким расписался за одеяло, халат, подушку и постельное белье; потом заявилась другая сестра, заполнила историю болезни: Ким Николаевич Кононов, семидесятого года рождения, филолог по образованию, живет там-то, страдает тем-то. Увековечив это в медицинской карте, она велела навестить регистратуру после грядущего выздоровления – с паспортом и страховым свидетельством. Не успел Ким отдышаться, как в палате возник мрачный милицейский лейтенант, снял допрос, зафиксировал кличку “Гиря”, имена “Петруха” и “Дарья Романовна”, осведомился о полученных увечьях и, узнав, что они не смертельны, повеселел и стал уговаривать Кима обойтись без заявления. Все одно, злодеев не поймаем, толковал лейтенант, Петрух таких с гирями и разновесками у нас полгорода и все бритоголовые, а если девушку искать, так тоже не найдешь: каждая вторая – Дарья, и треть из них – Романовны. Ким слабо сопротивлялся, толкуя про шестисотый “Мерседес”, про Генку-костоправа с Энгельса, про рыжие локоны Дарьи Романовны и про ее сестрицу, которая пляшет на слонах. Но о последнем он, вероятно, сказал зря; лейтенант опять нахмурился, буркнул что-то о слуховых галлюцинациях и сообщил, что слоны в Петербурге не водятся, а вот “глухарей” полным-полно, и это явление нежелательное. Ким, утомившись от споров, сдался. Конечно, ему хотелось найти красавицу-беглянку, а заодно Петруху с Гирей и сделать так, чтобы свершился над ними правый суд… Это с одной стороны, а с другой – “глухарь” он и в Африке “глухарь”. Не любят эту птицу ни в милиции, ни в полиции… Словом, лейтенант ушел довольный, а у койки Кима вдруг нарисовалась обещанная медсестричка с таблеточками, и от тех таблеток он проспал до вечера глубоким сном.
В восьмом часу, когда они с соседом ужинали тощей котлеткой, вермишелью и компотом, Кононов, поглядев на третьего сопалатника, спросил:
– А этот как же? Не говорит, не двигается, не ест… Шахтер, что ли? Голодовку объявил?
– Не шахтер он, а по водопроводной части. Прыгун-сантехник! – ухмыльнулся Кузьмич. – С ним, вишь, такая история… Ходит по людям, чинит другое-третье и принимает, коль поднесли, – а подносят-то всюду! Без воды, дело известное, ни туды и ни сюды, особливо без горшка и без толчка… Ну, напринимался! И помстилось ему, болезному, будто завелся кто-то в евоной башке. Может, черт или какой иной чебурашка… Кумекаешь?
– Не очень, – признался Ким, но тут же, вспомнив про колдуна Небсехта и поселившегося в нем демона, кивнул: – Раздвоение личности, что ли? Шизофрения? Белая горячка?
– Об энтом не ведаю – может, горячка, может, на заду болячка… Однако черт чебурахнутый его допек! Ну, взял пацан пузырь – за свои, за кровные, – принял, значит, и в окошко! А квартера, вишь, на шестом этаже, однако по пьяни никакого эффекту… Приложился разок об асфальт, руки-ноги целы, ребра тож, а в мозгах сплошное мельтешение! Теперича лежит, молчит и кушает через клизьму…
– Внутривенно, – заметил Кононов, с профессиональным интересом слушая колоритную речь Кузьмича. Потом, оглядев сантехника – надо же, шестой этаж, и ничего! – спросил: – Меня вот били, этот сам в окошко прыгнул, а с вами что за беда приключилась? Как-то не похожи вы на больничного ветерана… бодрый слишком…
Кузьмич прикоснулся к носу в розово-сизых прожилках и грустно покачал головой.
– Одна лишь внешность, что бодрячок… У меня, понимаешь, болезнь особая, мозговая – идеонсекразия, мать ее! Полной посудины видеть не могу!
– Какой посудины? – полюбопытствовал Ким.
– Само собою, стакана! Меня уж чуть в алкаши не прописали… Однако выручил племяш. – Кузьмич наклонился пониже к уху Кима. – Племяш мой тута служит доктором… пацан хороший, ласковый… да он у тебя давеча побывал… Держит в палате месяц-другой при самых безнадежных пациентах… Ну, помогаю, чем могу…
– Я не безнадежный, – возразил Ким. – У меня только ключица сломана и трещины в четырех ребрах.
– Рази я про тебя? Я про него! – Кузьмич покосился на третью койку. – За энтим прыгуном присмотр нужен! Лежит себе, лежит, а вдруг – опять в окошко? А племяшу отвечать? Этаж тут, понимаешь, не шестой – двенадцатый…
Часам к десяти Кузьмич угомонился, сбегал в курилку, пришел, сбросил халат, нырнул под одеяло и захрапел, временами вскрикивая и дергая рукой – видно, снилась ему полная посуда. Прыгун-сантехник лежал по-прежнему немой и неподвижный, только губы его вдруг начинали дергаться, словно он пытался переспорить черта или изгнать нечистого молитвами. Кононов поразмышлял о том, какие молитвы известны сантехникам – должно быть, трехэтажные, и все кончаются на “бля”… Исчерпав эту тему, он принялся вспоминать о событиях прошлой ночи, о рыжей незнакомке из “Мерседеса”, о странном ее бегстве от двух бритоголовых, – которые, если разобраться, ничем ее не обидели, а были, наверное, охраной или санитарами, если рыжая отчасти не в себе. Может, и не отчасти, может, крыша у нее совсем поехала… А если так, куда ее везли в ночное время? К сестричке, которая пляшет на слонах? Ну а дальше что? А дальше такая картина: слон высокий, сестричка сверзилась и вывихнула шею, а “Скорая” на вывихи не едет, тут без родных людей не обойтись… Логично? Логично! А бегать зачем, раз к сестричке приехала?.. Опять же чокнутых к больным не возят, а те, кто в здравом разуме, спешат к больной сестрице, а не во двор, к пивным ларькам… Нонсенс, нелепица!
Почувствовав, что вконец запутался, Ким плюнул и переключился на другое. Спать ему не хотелось, выспался он днем и, по совиной своей природе, сел бы сейчас к компьютеру, закурил и сочинил главу про фею, злобного мага и безутешного Конана. Тоскует он на острове, печалится! А почему? Во-первых, потому, что потерял корабль и всех своих товарищей, а во-вторых, не в кайф ему сладкая жизнь без приключений. Дайома, конечно, очаровательна… глазки, ножки, грудки и все такое… Но героический зуд терзает Конана, и нет ему счастья в объятиях феи! Слишком уж много любви, вина и вкусной снеди, и чересчур мягкая постель…
Ким закрыл глаза, и под сомкнутыми веками побежали одна за другой строчки, укладываясь плотными рядами в хранилище памяти. Память у него была отличной; вспомнится все, оживет, стоит только до компьютера добраться. Или хотя бы до листа бумаги…
Конан, стоя по пояс в воде, приподнял сосуд, и багряная струя хлынула в морские волны.
– Тебе, Шуга, старый пес! – провозгласил он. – Глотни винца и не тоскуй на Серых Равнинах о прошлом!
Вино было настоящим барахтанским – таким, каким и положено свершать тризну над дорогими покойными, не вернувшимися из океанских просторов. Во всяком случае, оно пахло, как барахтанское, и отличалось тем же терпким горьковатым вкусом и нужным цветом, напоминавшим бычью кровь. “Быть может, – думал Конан, – Дайома отвела ему глаза, подсунув вместо барахтанского сладкое аргосское или кислое стигийское, но вряд ли”. За месяц, проведенный на острове, он убедился, что рыжеволосая колдунья способна сотворить фазана из пестрой гальки и плащ из лунного света – к чему бы ей обманывать с вином? Нет, барахтанский напиток не был иллюзией – в чем он убедился, в очередной раз отхлебнув из кувшина.
– Тебе, Одноухий, свиная задница! – Вино щедрой струей хлынуло в воду. Одноухий занимал на “Тигрице” важный пост десятника стрелков, и его полагалось почтить сразу после Шуги, кормчего. – Тебе, Харат, ослиный помет! Тебе, Брода, мошенник! Тебе, Кривой Козел!
В кувшине булькнуло. Он опрокинул остатки вина себе в глотку, добрел до берега, где выстроились в ряд десяток амфор, прихватил крайнюю и снова вошел в воду. Чего-чего, а вина у него теперь хватало! Да и всего остального, что только душа пожелает… Всего, кроме свободы.
Он отпробовал из нового кувшина, желая убедиться, что в нем барахтанское. Барахтанское и было: красное, терпкое, крепкое. Как раз такое, каким упивались парни с его “Тигрицы” во всех прибрежных кабаках.