– Тебе, Патат, безногая ящерица! Тебе, Стимо, бычий загривок! Тебе, Ворон, проклятый мазила! Тебе, вонючка Рум!
Да, хороший пир он задаст своему экипажу! Вина вдосталь, хоть купайся в нем! А ведь известно, что покойникам много не надо – пару глотков или там по полкружки на брата, и они уже хороши. Значит, остальное он может выпить сам…
Что Копан и сделал, а потом принес новый кувшин.
– Касс, разбойная рожа, тебе! И тебе, Рикоза, недоумок! Прах и пепел! Пейте, головорезы, пейте! Капитан о вас не позабыл!
Он выкрикивал новые имена, прозвища гребцов, стрелков, рулевых – всех, кто покоился на океанском дне, чью плоть сожрали рыбы, объели крабы, чьи души томились сейчас на Серых Равнинах. Он старался не глядеть на проклятый оскал рифов, на гигантские акульи зубы, в которых догнивал остов “Тигрицы”; зрелище это будило в нем яростный гнев. Кому-то он должен предъявить счет, и кто-то обязан ответить!
Дайома? Может быть, Дайома! В этом он еще не разобрался, но разберется! Непременно разберется! Вот только покончит с этими кувшинами…
– Тебе, Дарват, склизкая гадюка! Тебе, Гирдрам, протухшая падаль! Тебе, Коха, моча черного верблюда! Тебе, Рваная Ноздря, волосатый винный бурдюк!
Запас вина и ругательств кончился. Побросав в море пустые кувшины, Конан, пошатываясь, отошел к скалам облегчиться; он выпил три или четыре амфоры, но до сего момента не мог нарушить торжественность обряда. Закончив и застегнув пояс, киммериец побрел в глубь острова.
Тут все уже цвело и плодоносило. За лентой золотистого песка высились пальмы; теплый бриз полоскал зеленые веера листьев, меж ними свисали вытянутые гроздья фиников или огромные орехи, полные сладкого сока. За пальмовой рощей и травянистым лугом начинался лес, ухоженный и тенистый, ничем уже не напоминавший прежний бурелом из вывороченных стволов и переломанных ветвей. В лесу ветвилась паутина дорожек, и гулять по ним можно было с рассвета до заката, забредая все в новые и новые места; хотя с моря или с любой возвышенности остров выглядел небольшим, но временами Конану казалось, что он не уступает размерами Боссонским топям, протянувшимся от границ Зингары до самых киммерийских гор.
Возможно, это было иллюзией, вызванной колдовским искусством зеленоглазой Дайомы? Возможно… Точного ответа он не знал; его возлюбленная не любила расспросов насчет своих чародейных дел. Однако она не возражала, когда он захотел посмотреть, как будет приводиться в порядок остров – наверное, хотела убедить его в своей силе и власти над этим клочком земли, затерянным в Западном океане.
У нее был какой-то магический амулет, опалесцирующий серебристый камень, который она носила на лбу, на золотой цепочке, прятавшейся в рыжих волосах. Велением ее камень начинал светиться, и призрачное марево окутывало скалы, камни, песок, деревья и мертвые тела животных. То, что свершалось потом, напоминало сон: заглаживались шрамы и трещины на израненных бурей утесах; сваленные беспорядочными грудами валуны вновь занимали отведенное им место, живописно подчеркивая то берег маленького ручейка, то куст сирени, то зеленый бархат луга; грубые серые пески превращались в золотистую мягкую пыль, ласкавшую босые ступни; деревья, поваленные, изломанные и расколотые, опять обретали цельность, покрывались листьями и плодами, возносили кроны свои к синим небесам. И животные! Они оживали, поднимались на ноги, отряхивались; в их глазах не было и следа пережитых страданий, словно мучительная гибель под градом камней и древесными стволами мнилась им сном, прошедшим и навсегда забытым.
Некоторых, истерзанных до неузнаваемости, Дайома не пожелала возвратить к жизни. Зачем? На берегу было сколь угодно камней: из небольших серых галек получались кролики, шустрые белки и обезьянки, из розовых гранитных глыб – львы и тигры; из пестрых валунов – олени, косули и антилопы; из мрачного обсидиана – черные пантеры. Наблюдая за этим творением живого из неживого, потрясенный Конан не раз задавался вопросом, сколь велика власть рыжеволосой колдуньи над людьми. Быть может, она могла, разгневавшись, обратить его в жуткое чудище? В звероподобную тварь, в вампира-вервольфа, в ядовитого змея или что-нибудь похуже?
Он спросил об этом, но Дайома только рассмеялась. Но как-то потом заметила, что с людьми все обстоит не так легко и просто. У человека, даже у самого злобного из стигийских магов, даже у жестокого поклонника Нергала, есть душа – в этом и заключается его отличие от зверя. Светлые боги даровали людям не только разум, а еще и мужество, чувство прекрасного, умение любить и ненавидеть, гордость, самоотверженность, тягу к непознаваемому, юмор, наконец; все это дивным образом упорядочено в человеке и приведено в гармонию с великим искусством. Все это и многое другое, плохое и хорошее, и составляет душу человеческую – вечную ауру мыслей и чувств, расстающуюся с бренным телом в миг смерти и отлетающую на Серые Равнины, чтобы ожидать там Последнего Суда. И столь сложна и непостижима субстанция души, что немногие из мудрых магов и могущественных демонов рискуют прикоснуться к ней, извлечь из тела человеческого и переселить в иную тварь. Ну а уж создание новой души подвластно только светлым божествам!
Слушая рассуждения своей новой подруги, Конан прикрывал лицо ладонью и ухмылялся. Сам он, безусловно, богом и чародеем не был, но извлек немало душ из бренной плоти своим мечом и топором и наплодил, быть может, не меньше – если считать, что те красотки, которые делили с ним ложе от Аргоса до Уттары, не были все поголовно бесплодными. Есть, выходит, вещи, в которых люди равны богам!
Он начал расспрашивать Дайому о ее слугах, о прелестных служанках, о воинах в доспехах из черепашьих панцирей, о поварах и садовниках, цирюльниках и массажистах, музыкантах и танцовщицах. Выяснилось, что все они произошли от животных и птиц, а следовательно, и душ никаких не имеют – так, одна видимость, фантом человека, но не человек. Дайома утверждала, что, с помощью светлого Митры и луноликой Иштар, она могла бы сотворить и души, но только немного, три, четыре или пять, ибо ее чародейная сила тоже имеет свой предел. Душа, говорила она, материя тонкая, связанная неощутимыми эманациями с Предвечным Миром и всей огромной Вселенной; а потому легче уничтожить горный хребет или осушить море, чем создать одну душу – столь же полноценную, как та, что появляется на свет с первым младенческим криком.
Конан успокоился, решив, что превращение в медведя, кабана или волка ему не угрожает. Десять дней он пил и ел, делил с Дайомой ложе и не думал ни о чем ином. Другие десять дней он прогуливался по возрожденному острову, не приближаясь к бухте, где торчали на рифах останки “Тигрицы”. Еще он ел и пил, почти с таким же аппетитом, что и раньше, и не пренебрегал опочивальней своей рыжеволосой возлюбленной. Но потом его потянуло к морскому берегу, к обломкам корабля, к рифам, у подножий которых упокоился его экипаж, восемьдесят с лишним молодцов с Барахского архипелага. Конечно, были они ублюдками и насильниками, проливавшими кровь людскую, как водицу, но все-таки и у них имелись души… И, вспоминая об этом, Конан делался хмур и мрачен. Десять следующих дней он больше пил, чем ел, и наконец собрался справить тризну по погибшим товарищам.
А справив ее, пошел на неверных ногах к середине острова, забрался на высокую скалу и долго с тоской глядел в морскую даль, сам не зная, чего ищет. Жизнь на острове была такой спокойное, такой тихой, такой изысканной – и такими сладкими были объятия Дайомы, такими медовыми ее поцелуи. Он чувствовал, что сам превращается в медовую ковригу – из тех, коими торговали вразнос на базарах Кордавы и Мессантии по паре за медный грош
И это ему не нравилось По правде говоря, он предпочел бы стать медведем, кабаном или волком- оборотнем.
Что-то коснулось сознания Кима, что-то странное, неощутимое, словно за плечом его стоял невидимый читатель и перелистывал еще не написанные страницы.
Но почему ненаписанные? Раз придумано, значит, написано! Раз улеглось в голове, слово за словом, строчка за строчкой, значит, уже существует… “Конечно, существует, – подумал он, – но текст никому не доступен, кроме почтенного автора. И если кажется тебе, что кто-то роется в мозгах,