и в этот момент Земля представлялась ему не огромной западней, а мирным склоном Тисуйю-Амат, где он провожал солнце вместе с Чией.
Как давно это было! И как недавно…
Взмах пушистых ресниц… Локон, вьющийся на ветру… Солнечный луч, утонувший в ее глазах…
«Все повторяется, — подумал Саймон, — все повторяется, и ничего не проходит бесследно».
Девушка, не замечая, что за ней наблюдают, глядела на него и улыбалась.
Тянулись часы и дни, баркас плыл по огромной реке, минуя немногочисленные городки и деревни, прячась у берегов, пересекая в темноте широкие озера-кратеры. Саймон заметил, что Кобелино все чаще подсаживается к Марии, тянет руки к ее коленям, заводит разговоры. Девушка отмалчивалась, пряталась в трюм, старалась держаться поближе к Саймону и Майклу-Мигелю. Учитель Кобелино не любил; для него мулат оставался все тем же огибаловским отморозком, которому случай и прихоть брата Рикардо сохранили жизнь.
Однажды, во время дневной стоянки, Кобелино опять пристроился к девушке, и Саймон разбил ему челюсть, пояснив, что не стоит зариться на хозяйское добро. Этот воспитательный акт явился весьма своевременным; теперь мулат обходил Марию за пять шагов, но временами взирал на нее с откровенной злобой.
В тот же день, ближе к вечеру, за ними погнался патрульный катер «торпед» — паровое суденышко, которое двигалось против течения порядком быстрее баркаса, так что уйти от погони не было никакой возможности. Петр-Педро, очевидно, уже прикидывал, как поплывет на доске вместе со своими сыновьями и пассажирами, но Саймон велел ему не тревожиться, спустить парус и лечь в дрейф, а когда катер приблизился, швырнул гранату. На мелководье у берега взрыв был особенно силен: вода, тина и песок взметнулись к небесам, перемешанные с деревянными и металлическими обломками, потом водяной столб опал, тяжелое затонуло, легкое уплыло, а съедобным занялись кайманы. Петр-Педро сплюнул за борт, Пашка выругался с явным облегчением, Кобелино разразился ликующими воплями. Филин одобрительно хмыкнул, а Дан и Васко, хозяйские сыновья, глядели теперь на Саймона точно так же, как смотрит пара щенков на матерого волкодава. В глазах их читались восхищение и безмерная преданность; они наконец обрели вождя, великого предводителя краснокожих, мечущего бомбы и убивающего врагов десятками.
Саймон, однако, был мрачен. На Тайяхате, в землях войны, он убивал, чтоб доказать свое превосходство, а в прочих местах — лишь в силу необходимости; смерть противника рассматривалась им как акт самозащиты, как воздаяние за совершенный грех или как превентивная мера, способная предохранить невинных от унижения и гибели. Но в любом случае это не являлось поводом для восторга. «Нормальной человеческой реакцией скорее должен быть страх. Возможно, отвращение», — размышлял он, посматривая на Гилмора и Марию.
Они не веселились, как остальная его команда, однако тоже ужаса не выказывали, Гилмор, взирая на пиршество кайманов, что-то шептал, молитву, проклятия или стихи, а девушка казалась печальной; глаза ее были опущены, брови сведены, у краешков губ залегли страдальческие морщинки. О чем она думала? О мешке, повисшем над темным озером? Об острых клыках рептилий, терзающих плоть? О муках расставания с жизнью? Но эта плоть, исходившая кровью в медленных струях Параны, была, по крайней мере, бесчувственной и мертвой, растерзанной взрывом, — не люди, а клочья мяса, бесформенные ошметки, кайманья пища.
Впрочем, Саймон не считал их за людей, памятуя о пираньях и досках, к которым они прибивали пленников.
КОММЕНТАРИЙ МЕЖДУ СТРОК
На этот раз они собрались не в беседке, повисшей над краем пропасти с огненным фонтаном, а в обширном зале, с бойницами у потолка, с высокими окнами и застекленными дверьми, которые выходили на галерею — она тянулась от башни к башне вдоль всего второго этажа. Начался ноябрь, последний весенний месяц, и в полуденные часы на воздухе; было уже слишком знойно; солнце расплавленным огненным шаром висело над океанскими водами, и легкий бриз, задувавший с моря, не умерял жары. Но здесь, в просторном зале, под защитой массивных каменных стен, царила приятная прохлада.
В западной части комнаты располагался стол — большой, овальный, выточенный из черного дерева, с несколькими креслами, обтянутыми крокодильей кожей. Количество кресел менялось; случались спокойные времена, когда их было (Десять или девять, но в периоды смуты и резни вполне хватало четырех. Кланы воевали меж собой, заключали и разрывали союзы, атаковали и отступали, побеждали и терпели поражения, и все это сказывалось на креслах у овального стола; в них могли восседать лишь победители и владыки. Сейчас кресел было семь, но дело шло к тому, что в ближайший месяц их число сократится до полудюжины.
Четыре сиденья пустовали. Дон Хосе-Иосиф Трясунчик считался почти покойником и звать его в этот зал не было ни малейшего резона; дон Эйсебио Пименталь, предводитель «черных клинков», редко покидал фамильную резиденцию в Разломе, не появляясь в Рио месяцами; дон Монтальван Большой Палец являлся фигурой незначительной, и с его мнением не стоило считаться — «Длинные плащи» были самыми слабыми в семерке правящих бандеро. Что касается Хорхе-Георгия Диаса по кличке Смотритель, возглавлявшего крокодильеров, то он, наоборот, был слишком силен, слишком прямолинеен, груб и напорист в своем стремлении к единоличной власти, так что на кулуарные сборища триумвирата его, как правило, не приглашали. Собственно, смысл союзных обязательств между «штыками», смоленскими и дерибасовскими в том и состоял, чтобы притормозить излишне шустрого Хорхе-Георгия, поэтому на их совещаниях он был безусловно персоной нон грата.
— Приступим, судари мои? — старый Хайме-Яков Трубецкой, задрав ястребиный нос, оглядел тянувшиеся у потолка бойницы. В них что-то поблескивало, но ненавязчиво и едва заметно: качки- телохранители смоленских были вышколены на совесть.
— Приступим. — Дон Грегорио Сильвестров, обменявшись взглядом с Алексом, зашелестел разложенными на столе бумагами. — Что на сегодня, Хайме?
— Трясунчик, сокол мой, Трясунчик. Кажется, он еще жив?
— Еще жив. Жив, пока я не выбрал отстрельщиков. Но о Трясунчике — после, — дон Грегорио по прозвищу Живодер небрежно махнул рукой. — Поговорим о Харбохе.
— О Харбохе? А что такого случилось в Харбохе? — Протез старика лязгнул, когда он откинулся на спинку кресла. — По моим сведениям, кондор-генерал Луис припек задницу гаучо, затем, как приказано, отошел и уже находится в центральных провинциях — со всеми своими людьми, лошадьми, пленниками и с бочкой пульки для нашего дона Алекса. Харбоху он проследовал без остановок.
— Он-то проследовал, — откликнулся дон смоленских, разглядывая лежавшие на столе бумаги, — а вот крокодильеры задержались. Погуляли в Харбохе. Еще погрелись у костров… Большие костры получились, Хайме! Из Сан-Ефросиньи видать.
— Ну так что же? Харбоха — их епархия, Сильвер. Их и Трясунчика, хотят — жгут, хотят — милуют… Нам-то убытка никакого! Мост цел, «штыки» переправились без потерь, дон-протектор отсиделся в Форту, а все остальное, в сущности, мелочи.
— Мелочи, — мрачно согласился Грегорио, не отрывая глаз от стола. — Склады сгорели, сотня «торпед» пошла кайманам на корм, все кабаки разгромлены, но ты, Хайме, прав — об этом пусть голова болит у Трясунчика и Монталь-вана. Мелочи! Есть, правда, одна странность…
Старый Хайме приподнялся, будто желая заглянуть в бумаги и полюбопытствовать насчет упомянутой странности, но тут скрипнула дверь, свежий ветер пошевелил листы, и в комнате появилась девушка. Она проскользнула с галереи; чудилось, что кожа ее еще источает солнечный жар, а пряди светлых волос подобны золотым протуберанцам. Она была очень красива — стройная, длинноногая, с высокой грудью и правильными точеными чертами.
При виде ее Алекс по прозвищу Анаконда жадно сглотнул и улыбнулся, а надменное лицо дона Грегорио смягчилось.