дымы. Сквозь косые оконца, под крышей, выставленные под утренний разбег, дневную силу и вечерний отход солнца, внутрь храма бил свет, отраженный тонкослойными полосками слюды и сосредоточенный затем на алтаре. Сам же каменный алтарь, в жерле которого когда-то горел священный огонь, пребывал в мертвенном бездействии. Недоброй памяти времена не обошли изборский храм, впечатав в него свои следы. Следы эти остались и на пристенных резных изваяниях, посеченных и искалеченных еще в первую волну прихода сюда греческих законников.
Свободных людей в Изборске не было, и киевским сотникам не приходилось никого усмирять на потребу новой вере. Однако псковский посадник Рюшата, не принявший греческий закон, выгнал киевлян из Изборска и закрыл перед ними ворота.
Посадника поддержали варяги, осевшие в Ладоге после бесконечных войн за свою землю с франконскими императорами. Варяги оставались язычниками, как и все славяно-русское северное порубежье, и поклонялись кто Перуну, а кто — Трибожию. В самый разгар событий на Псковщине и Новогородчине их лодьи бороздили воды северно-восточной Руси, а дружины их растекались по дальним ее перепутьям. Они же поставили и городище Ругодив 24 , потеснив эстов. Возможно, тогда приток варягов и отрезвил голову Владимиру, князю киевскому, всерьез мыслившему свой крестовый поход на Север и создание еще одного «Рима».
После новгородской смуты пришлая вера двинулась по землям славян на киевских мечах. Однако ушла недалеко, и у Владимира тогда родилась мысль:
— Пусть осядет она в Новгороде да во Пскове на века, а уж там Новгород свое возьмет по всей земле северной.
Старый, немощный Рюшата, отбивавшийся за изборскими стенами и от наседавшего па него псковского веча, и от новгородского меча, и от киевских слаиников, не мог бы сберечь храм. И потому, когда языки пламени на погребальной краде жадно лизали иссохшее тело посадника, судьба священного огня в Изборске была предрешена.
В тот год матки-рожаницы скорбно отвернулись от родов лесного Порусья. На оскудевшие поля пришел неурожай. К дальним волокам на Ловати потянулись струги да кочи, груженные доверху добротной утварью. Купцы и менялы устроили на Ловати бойкий торг, забирая у людей последнее по такому низкому мену, что многие, уходя, накликали на головы лихоборов божью кару.
Иные, затаившись, лютовали, прикидывая, во что им может потянуть сытая жизнь пришлого купчины. По лесам тогда бродили беглые смерды, первыми обреченные на голодную смерть. Они пополняли шайки лихих людей ушкуйников-ухорезов.
И случился к тому еще вдобавок падеж скотины. Кто-то понес молву, будто мор наслали вящие старцы, изгнанные с поруганного Перунского святилища. В Новгороде бабки-вещуньи, закликая силы святвеликие, устрашали посадских людей, принуждали призвать старцев в город, повиниться во спасение рода. В Неревском конце люди даже высыпали на улицу, потрясая грозно костылями и кольями. А грек Никий, понимая, против кого в конце концов обратится буйное негодование новгородцев, замкнул резчатые врата церкви и, опасливо озираясь, поспешил в детинец, под опеку молодого и набожного княжича.
…А здесь, в Изборске, постельничий князя Ярослава, могучий, как тур, Година Добрынич наблюдал за мужиками, ставившими крест на крышу старого языческого храма. Жизнь шла своим чередом. Княжеский тиун хорошо знал, чье сейчас время и кто здесь хозяин. Знал и не скрывал этого.
— И-ть ты, несклепа! Что ж такой конец сладил, как тянуть-то? — ругался рыжий нечесаный мужик, цепляя к пеньковой веревке корчагу со смоляным лаком. Его напарник, искрючившись на крыше, долго и старательно прибивал стоячий брус креста.
Година перевел взгляд на дымы, висевшие в предвечернем небе, на тлеющий в них уголек солнца и с хозяйским напором толкнул дверь гридницы.
На дубовом полу, вытягивая лапы и широко зевая, разлегся огромный пес. Он игриво замахал хвостом, увидев хозяина.
Година подошел к столу, черпнул из узорчатой бадейки квасу и, обливаясь, долго и шумно пил.
В углу заворочался инок, наблюдавший за чем-то в оконце.
Година утер широким рукавом черную окладистую бороду, спросил:
— Ну, что скажешь, божий человек, возьмем мы их поутру?
Инок заерзал на лавке.
— На все воля божья.
— Не-е-т, — протянул Година, — на то моя воля, а не божья. Возьмем!
— Речи твои богопротивны и немыслимы.
— Так ли уж? — Година сел рядом с монахом, облай ни руками колени. Инок сразу напрягся, испытывая некую душевную тесноту рядом с этим сильным и грубым человеком. Потом резво встал и заспешил к выходу. — Куда ты?
— Молитву твердить.
— А-а, это дело! Только не забудь нынче кровь врагов наших откупить у господа бога. Слышь?
— Богопротивны речи твои. Святое дело так не начинают! — отозвался уже за порогом инок.
— А то ты знаешь, как начинают, — буркнул Година. — Ишь, умелец какой!
На дворе дружинники чистили лошадей. Их смех и пересуды доносились до гридницы. Година глянул вниз. По широкому двору, заставленному возами, заваленному соломенной требухой, гарцевал всадник. Его конь почти не испытывал над собой никакого насилия и, кабы было куда скакать, всаднику пришлось бы сейчас несладко.
— Держи, держи… — доносилось снизу. Година отвернулся. Темными сочными глазами смотрел на него пес.
— Что, Липко, ты тоже не любишь этих брехунов-законников?
Пес заластился к хозяину, тычясь ему в колени мирным мокрым носом. Година трепал собачью холку и думал о чем-то своем, сурово сдвинув густые брови.
Дружина поднялась до восхода. На дворе было сыро и холодно. Полыхали факелы. Собирались быстро, но без лишней суеты.
— Слу-у-шай! — раскатилось по Изборску, и дружинники встали плечом к плечу. Година Добрынич в увесистом дощатом доспехе выступил вперед.
— Дружичи! Идти нам смертить лютых врагов княжих. Коли наша возьмет — быть святой правде на земле русской. А уж коли нет — да простит бог нам немощь и малосилие!
Година говорил негромко, но ладно и крепко, так, что каждое слово его цепляло молодые сердца.
— Кто из вас поворотит коня от врага? Есть ли здесь такие, ну? — Постельничий обвел взглядом своих воинов. —Может, ты, Млав Лютич? Или ты, Василько Кривой?
Дружина стояла замерев, подавленная голосом княжеского тиуна. Година бросил широкую ладонь на холодный черен меча, повернул оружие в руках, тяжело и вдумчиво посмотрел на обнаженный клинок.
— Этот клинок пережил моего отца… Вот этот удар, — говорил Година, показывая всем зарубку на тусклой полосе железа, — должен был разрубить ему голову, но не разрубил, потому что меч Добрыни не знал страха, стыда и жалости! Так неужели й-я-я, — громогласно выдохнул Година, — посрамлю это оружие?!
Наступила суровая тишина. Година взглянул на сотника и пошел к своему коню.
— Вер-хами е-е-сьм! — разнеслось по двору.
Дружинники, разом выдохнув придержанный в оцепенении воздух, быстро оказались в седлах, и отряд потянулся к воротам.
Двигались без обоза, в один переход, так как скоро собирались воротиться. Кони шли легко, словно на вольное гульбище. На рысях пересекли луговое поречье, приболоченные застойны в низинах, бугристые подъемы, нехоженый пожухлый травостой. День расцвел ярко, по-летнему, непохожий на устоявшуюся осеннюю скудобу. Глубокая лесная тень поглотила всадников, унося их все дальше и дальше в зеленое безмолвие.
К полудню достигли рубежа, за которым начиналась Годинова охота. Тиун приказал спешиться.