Звонкими голосами, мигом уносимыми ветром, мы подхватили припев, с нежностью провожая взглядом знакомый узенький порт.
Испещренный желтыми огоньками, постепенно проплывал перед нами город на песчаном приазовском берегу. Подтягивая любимую песню, я силился отыскивать в нитке прибрежных огней освещенное окошечко нашего домика.
Бобырь с Маремухой вызвались было проводить меня, но я отказался. Неизвестно было, отойдет ли пароход по расписанию, а ведь завтра надо работать.
И еще под звуки бодрой песни хотелось разглядеть с палубы обвитое плющом соседнее окошечко в комнате Лики.
Теперь-то я мог с уверенностью сказать, что она выполнит свое слово. Еще сегодня за обедом Агния Трофимовна подкрепила мою уверенность брошенными мимоходом словами:
– А у соседей плач стоит. Барыня рыдает, инженер хмурый, как ночь. Дочка ихняя в Ленинград собирается, а они ее отговаривают. Инженерша ей золотые горы сулит. «Не надо тебе, говорит, этой… как ее… консистории… На дому тебя учить будем. Двух учителей найму, да и регент из Лисовской церкви захаживать будет. Ты от чахотки умрешь в том Ленинграде». А дочь на своем стоит, не поддается на уговоры, и все тут! Барышня настойчивая.
Слушал я Агнию Трофимовну – надежную разведчицу по соседнему дому – и радовался, и жалел, что Лика уедет без меня, не попрощавшись. Хотел поговорить с нею обо всем откровенно, проститься и пожелать ей удачи в новой, самостоятельной жизни.
пели ребята. А пароход все больше и больше раскачивало. Он то спускался вниз с высоты гребней ухабистого моря, обдаваемый брызгами, – и тогда сердце замирало и ноги чувствовали упругую пустоту, то взметался на гору, выталкиваемый сердитой стихией, – и лопасти колес его задевали тогда длинные, ломающиеся гребни гороподобных волн. В ушах свистел все сильнее крепкий штормовой ветер, и шум его сливался с кромешной темнотой открытого моря, изредка рассекаемой лучиком маяка, пляшущим у выхода из бухты. Один за другим пропадали береговые огоньки, и ослепительно белый глаз маяка то вспыхивал совсем близко, то, отворачиваясь в сторону, показывал нам выход из бухты. А мы пели назло шторму «Краснофлотский марш» Александра Безыменского.
– Поете-то вы славно, а вещички попрошу от шлюпок убрать. Не ровен час, придется шлюпки вываливать, – послышался рядом знакомый голос.
Я обернулся. В то же мгновение луч маяка ярко осветил лицо молодого штурмана, и я узнал его – моего побратима!
– Куница, здоров!
Я крикнул так, что все делегаты обернулись.
Моряк отшатнулся, и быстрые веселые глаза его сделались удивительно большими. Видно, давно уже никто не называл его именем детства. Ошеломленный, он потер лоб, что-то припоминая, и, лишь когда луч маяка снова пересек уходящую вниз палубу, бросился мне на шею:
– Манджура!.. Откуда?
У Юзика сперло дыхание. Он оглядывался, словно ища поддержки, и, наконец справившись со своим волнением, заговорил тише:
– Вот встреча! Ну, ты смотри! Васька! Бывает же такое!..
Не верилось и мне, что именно здесь, при выходе из вспененной волнами приазовской гавани, на палубе парохода, я встречу друга своего детства Юзика Стародомского по прозвищу Куница.
И все-таки это был он, мой старый товарищ еще по начальному училищу, гроза всех садов Подзамче, лучший пловец в нашем Смотриче! Ведь это с ним вместе мы лупцевали петлюровских скаутов и давали торжественную клятву над могилой убитого гайдамаками большевика Тимофея Сергушина.
Спустя полчаса «Феликс Дзержинский», обогнув косу, вышел в открытое море, взяв курс на Мариуполь. К этому времени Юзик Стародомский уже сменился с вахты и позвал меня в кают-компанию. Спустились вместе с нами туда Головацкий и еще несколько делегатов.
С большим трудом, цепляясь за поручни трапов, стукаясь локтями в стенки надпалубных надстроек, мы сошли в кают-компанию.
– Дружка нашел, Николай Иванович! – радостно сказал Стародомский пожилому буфетчику в белом фартуке. – Столько лет не виделись, и вдруг!.. Сколько лет мы не виделись, а, Василь?
– Шестой год пошел.
Куница обнял меня за плечи и с укоризной сказал:
– Даже написать не мог! Эх ты, побратим!
– Да мы писали тебе – и я и Маремуха! А ты ответил один раз и замолк. Мы даже обозлились, думали, загордился в своей мореходке.
– Я загордился? – Юзик засмеялся. – Я писал, писал, а письма все назад возвращались.
– Куда же ты писал, интересно знать?
– На Заречье, дом тридцать семь.
– То-то и оно! – сказал я облегченно. – А мы оттуда перебрались на казенную квартиру, в совпартшколу.
– Теперь понятно, – как-то успокоенно сказал Куница, и снова его лицо засветилось радостью.
Пароход покачивался то вправо, то влево. Казалось, вот-вот штормовая волна выбьет стекло иллюминатора и зальет нас зелеными струями.
– Постарше стал, – сказал Куница, разглядывая меня в упор. – Не тот уже Васька, что птичьи гнезда разорял. А помнишь, как мы в скале около кладбища нашли гнездо ястреба?
– Ну как же! – улыбнулся я, согретый теплом воспоминаний. – Яйцо там было – кремовое, с красными пятнышками…
– Редкое яйцо было! Только батько его вытряхнул со всей коллекцией. – В голосе Куницы прозвучало подлинное сожаление.
– Это когда ты две иконы из киотов вынул и под их стеклами на ватках яйца расположил?
– Верно, верно! – радостно воскликнул он. – Смотри, у тебя память какая!
– А мы тебе все завидовали сперва, что у тебя такие ящики с золотыми гранями. Ни у кого ведь таких не было на целую трудшколу.
– Ни у кого не было, – согласился Куница, и лицо его расплылось в улыбке.
Балансируя, как фокусник на канате, и вытирая на ходу тарелку, к нам подошел буфетчик.
– Свидание друзей, и за пустым столом! – сказал он, улыбнувшись. – Чем потчевать прикажете?
Головацкий подмигнул мне, потом важно откашлялся и спросил:
– Омары есть?
– Что вы, сударь! – Буфетчик посмотрел на Головацкого так, словно тот свалился с луны.