погибшего во время воздушного налета на Москву в 1941 году. Афиногеновой было официально поручена организация встреч иностранных гостей с деятелями культуры. Она пригласила меня в свой салон, где я познакомился с несколькими писателями. Наиболее известным из них был Илья Сельвинский. Когда-то его окружали почет и слава, но они остались в далеком прошлом – и все это лишь из-за одной неосторожной реплики писателя. Сельвинский имел смелость заявить, что социалистический реализм, как прогрессивный жанр в искусстве, не имеет ничего общего с коммунистической идеологией и призван избавить свободное творчество от влияния советской системы. За эти слова он подвергся суровым преследованиям и в период нашего знакомства переживал душевный кризис. Во время приема Сельвинский спросил меня, согласен ли я с тем, что к самым выдающимся английским писателям относятся Шекспир, Байрон, Диккенс, Уальд и Шоу и, возможно, также Мильтон и Бернс. Я ответил, что сомневаюсь относительно Шекспира и Диккенса, но не успел продолжить свою мысль, как Сельвинский задал другой вопрос: что я думаю о новых авторах – Гринвуде и Олдридже. Я вынужден был признаться, что впервые слышу эти имена, очевидно, по той причине, что большую часть войны провел за границей.
Позже я с удивлением узнал, что речь шла о весьма посредственных литераторах. Олдридж оказался австралийским писателем-коммунистом, а Гринвуд автором популярного романа «Любовь безработных». Их книги были переведены на русский язык и изданы большими тиражами. Средний советский читатель не имел ни малейшего представления о шкале ценностей, принятой в западных кругах. В Советском Союзе официальный литературный комитет, учрежденный Центральным комитетом партии, решал, что будет переведено и в скольких экземплярах напечатано. Между тем, на Западе основными литературными событиями были тогда публикация романа Кронина «Замок Броуди» и двух или трех пьес Моэма и Пристли. В России же кроме Гринвуда и Олдриджа были известны Г.Грин, С.П.Сноу, Айрис Мердок и другие «сердитые молодые люди». Кажется, мои хозяева не поверили, что я не знаю упомянутых ими двух авторов. Очевидно, в их глазах я был капиталистическим агентом, которому надлежало избегать разговоров о левых писателях – подобно тому, как они сами игнорировали факт существования русской эмигрантской культурной среды. «Я знаю, – говорил Сельвинский так громко и торжественно, как будто обращался к широкой аудитории, – я знаю, что на Западе нас считают конформистами. Таковы мы и есть в том плане, что как бы мы не отклонялись от директив партии, это постоянно кончается тем, что партия права, а мы не правы. Партия все видит, слышит и знает лучше нас». Я заметил, что остальные гости недовольны этим выступлением, явно предназначавшимся для скрытых микрофонов, всегда установленных на подобных встречах. Слова Сельвинского прозвучали как гром среди ясного неба, и после них воцарилась напряженная тишина. То, что свободно говорилось в частном кругу, было совершенно неприемлемо на официальном приеме. Очевидно, Сельвинский в своем опальном положении уже ничего не боялся.
Я, тогда еще мало разбиравшийся в ситуации, заявил, что свободная дискуссия на политические темы не может быть опасной в демократической стране. Но красивая дама, жена одного известного русского писателя и в прошлом одна из секретарш Ленина возразила мне: «Мы живем в обществе, построенном по законам науки. Разве можно говорить о свободе мышления, например, в области физики? Ведь только сумасшедшие и невежественные отрицают, например, законы движения. Почему мы, марксисты, открывшие закономерности развития истории и общества, стали бы запрещать независимое социальное мышление? Если же вы имеете в виду свободу ошибаться, то ее мы, действительно, не допускаем. О чем вы, собственно, говорите? Именно правда дает свободу: мы гораздо свободнее, чем вы там, на Западе». И она процитировала Ленина и Луначарского. Когда я ответил, что ее мысли похожи на тезисы Огюста Конта, французского позитивиста девятнадцатого века, чьи взгляды весьма не одобрялись Марксом и Энгельсом, комната, казалось, наполнилась холодом, и общество как-то незаметно перешло к обсуждению литературных сплетен. Мне был преподан урок. Вступая в подобного рода дискуссию и задавая собеседникам каверзные вопросы, я ставил их в опасное положение. Я никогда с тех пор не видел ни мадам Афиногенову, ни кого-то из ее гостей. Теперь я отношусь с полным пониманием к их реакции и признаю бестактность моего поведения.
– II -
Несколькими днями позже, сопровождаемый Линой Ивановной Прокофьевой, бывшей женой композитора, я на электричке поехал в Переделкино. Это была своего рода литературная деревня, созданная по инициативе Горького с целью предоставить писателям благоприятные условия для работы. Но, учитывая темперамент людей творчества, их близкое соседство далеко не всегда было гармоничным. Возможно, мой визит был совсем не кстати, поскольку многие жители Переделкина переживали тогда политический или личный кризис. Мы спустились по дороге, ведущей к домикам, где увидели мужчину, роющего канаву. Он вылез из нее, представился Язвицким, спросил наши имена, и мы немного поговорили. Язвицкий настоятельно посоветовал нам прочитать его блестящий роман «Огонь инквизиции» и еще более замечательный роман об Иване III и средневековой России, над которым он работал в то время. И пожелав нам всего хорошего, он исчез в своей канаве. Моя спутница была несколько ошеломлена подобной бесцеремонностью, меня же она очаровала.
Непосредственный, сердечный монолог, произнесенный без формальностей и перевода, обязательных на официальных приемах, произвел на меня необыкновенно приятное впечатление.
Это был теплый день ранней осени. Пастернак со своей женой и сыном Леонидом сидели за деревянным столом в крошечном саду. Поэт сердечно нас приветствовал. Поэтесса Марина Цветаева однажды сравнила его с арабом и конем одновременно: у него было темное, экспрессивное, очень колоритное лицо, знакомое по многочисленным фотографиям и рисункам его отца. Он говорил медленно, монотонно, низким тенором, несколько растягивая слова и с каким-то жужжанием, услышав которое один раз, уже никогда не забудешь. Он удлинял каждый гласный звук, как иной раз слышишь в жалобных лирических ариях опер Чайковского, только у Пастернака это звучало с большей силой и напряжением.
Я, смущаясь, передал ему пакет и объяснил, что в нем сапоги, посланные его сестрой Лидией. «Нет, нет, что это? – закричал поэт, удивленный, как будто я подал ему милостыню, – это явное недоразумение! Вероятно, сапоги посланы не мне, а моему брату». Я чувствовал себя все более неловко. Жена Пастернака, Зинаида Николаевна, желая помочь мне, перевела разговор на другую тему и задала вопрос о восстановлении Англии после Второй мировой войны. Я еще не начал отвечать, как заговорил Пастернак: 'Я был Лондоне в 1935 году, на обратном пути с антифашистского конгресса в Париже. Позвольте рассказать все с самого начала. Дело было летом, и я находился на даче, когда ко мне явились два представителя НКВД, а может, Союза писателей. Мы тогда не так боялись их, как сейчас. Они сказали примерно следующее: ‘Борис Леонидович, в Париже собирается антифашистский конгресс. Вы тоже приглашены на него.
Желательно, чтобы вы выехали завтра. Вы проедете через Берлин, где проведете несколько часов и сможете повидаться со всеми, с кем пожелаете. В Париж вы прибудете на следующий день и вечером того же дня должны явиться на конгресс'. Я сказал, что у меня нет подходящего костюма для такого приема.
Но оказалось, что все предусмотрено: мне вручили пиджак, брюки, белую рубашку с негнущимися манжетами и пару черных кожаных сапог, которые оказались как раз впору. Но надеть это мне предстояло потом, ехать же я должен был в своей обычной одежде. Позже мне рассказали, что инициатором приглашения был Андре Мальро, один из организаторов конгресса. Тот объяснил советским властям, что если не пригласят меня и Бабеля, известных и популярных в либеральных западных и американских кругах писателей, то это вызовет недоумение и вопросы. Так я поехал на конгресс, хотя мое имя не стояло в начальном списке делегатов.
В Берлине я увиделся со своей сестрой Жозефиной и ее мужем, а на самом конгрессе встретил множество известных людей: Драйзера, Жида, Мальро, Форстера, Арагона, Одена, Спендера, Розамунд Леман и других знаменитостей. Я выступил и сказал примерно следующее: ‘Насколько я понимаю, мы находимся на встрече писателей для организации сопротивления фашизму. Хочу выразить свое отношение к этому: не надо ничего учреждать. Любая организация означает смерть искусства. Не заходите за рамки частных независимых починов. В 1789, 1848 и 1917 годах писатели не создавали никаких союзов, и уверяю вас: они не нужны и приносят только вред'. Похоже, я всех удивил. Но я сказал то, что думал. Я был готов к