вблизи от которого на столе уже не осталось ничего съестного.
— До пищи ты алчен, а стан имеешь, как у плясуньи, — сказал Добрыня, наполняя два особых златокованых кубка.
— Живу по-волчьи, потому и не тучнею, — ответил Дунай. — День харчуюсь до отвала, десять голодаю… А какой тебе интерес до моего стана? Просватать хочешь?
— Позже узнаешь… Давай выпьем с тобой сам-друг, как в былые годы.
— Давай. — Дунай лихо опрокинул кубок и утерся широким рукавом. — Скажи-ка мне, Никитич, по какой причине ты сегодня столь милостив? Магометанам позволил печенегов в свою веру окрутить. Не по- хозяйски…
— Ничего у магометан не получится. Одни пустые хлопоты. Недолго осталось печенегам волей тешиться. С восхода идут несметные полчища половцев, которые степь делить ни с кем не собираются.
— А какого рожна перед иудеем страшной клятвой клялся? Жизнью и богом! Разве стоят те побасенки такой клятвы?
— Это истинность, а не побасенки. Я и сейчас за каждое свое слово готов ответ держать. А клятва… Ни к чему она не обязывает. Ведь сказано было — клянусь своей жизнью и своим богом. Нет у меня своей собственной жизни. И бога, откровенно говоря, нет. Так разве это клятва?
— Жизни нет… — Дунай нахмурился. — Опять балагуришь… Не пойму я что-то…
— А и не надо. — Добрыня, внезапно оживившись, хлопнул его по плечу. — Зачем голову зря ломить? Скоро луна зайдет. Пора за дело браться. Отсюда мы выйдем тайным ходом, одному мне известным…
Истово, с надрывом проорали вторые петухи, и наступил тот глухой таинственный час, когда отходят на покой последние совы, а жаворонки еще продолжают спать.
Луна, кривая и узкая, словно печенежская сабля, и прежде почти не дававшая света, окончательно сгинула, а звезды пропали в тучах, под утро надвинувшихся с Греческого моря.
Днепр, разбухший от недавних дождей, грозно шумел и лизал обрывистый берег — но не как ласковый теленок, а как злой дракон, у которого на языке только яд да колючки.
На волнах болтался челн, удерживаемый у берега рыбацким багром. В челне сидели двое, и нельзя было даже предположить, какая нужда привела их в столь неудобное место — справа возвышался сорокасаженный обрыв, увенчанный неприступной каменной башней, в светлое время суток напоминавшей гигантский палец, грозящий вечному врагу города — степи.
— Не справимся до зари. — молвил примостившийся на гребной скамье Дунай.
— Ты, сказывают, в ляшской земле как поединщик прославился? — похоже, Добрыня пропустил последние слова напарника мимо ушей.
— Может, и не прославился, но имя свое не осрамил.
— Я тебя хоть раз поучал, как на иноземном ристалище держаться? Верно, даже не заикался никогда. Вот и ты меня не учи, как казну княжескую воровать… Поберегись!
Что— то тяжелое просвистело сверху и бултыхнулось в воду совсем рядом с челном.
— Что это еще за кара небесная! — воскликнул Дунай.
— Решетка оконная, — ответил с кормы Добрыня.
— Так ведь окошки под самой крышей. До них даже ящерке не добраться.
— Снаружи по голой стене не добраться, а изнутри по ступеням — проще простого.
— Стало быть, сообщник твой заранее изнутри затаился. — догадался Дунай.
— С вечера в запечатанной бочке был в башню доставлен. Сам княжий ключник Блуд ту бочку катил.
— Велика ли бочка?
— На двенадцать ведер с четвертью.
— Тесноватая избушка, — с сомнением присвистнул Дунай. — В ней разве что карла поместится.
— Карла не карла, но мужичок весьма тщедушный.
— Блуду про твой замысел ведомо?
— Окстись! Я еще из ума не выжил. Разве можно доверять человеку, который изменой погубил своего благодетеля?
— Не обижайся. Я думал, ты с ним в доле.
— Мы с тобой в доле.
— Все одно завтра на тебя Блуд укажет. Больно уж дело с бочкой подозрительное.
— Ты опять меня учить взялся?
— Все, все! Больше про Блуда ни слова.
Где— то далеко вверху, гораздо выше земли, однако ниже неба, вспыхнул тусклый огонек и, рассыпая искры, устремился вниз, но не с посвистом и грохотом, а с тихим шелестом, какой бывает в опочивальне, когда девица снимает свои наряды.
Упав на воду, огонек не погас, а разгорелся еще ярче.
— Что за диво? — изумился Дунай.
— Веревочная лестница. — пояснил Добрыня. — На конце фитиль горящий пристроен. А иначе как ее в этой тьме кромешной отыскать… Плыви туда.
Отталкиваясь багром от берега, Дунай повел челн на огонек, и вскоре Добрыня уже держал в руках свободный конец лестницы.
— Прочная вещь, — сказал он с одобрением. — Из конского волоса свита… Теперь ты понял, друг сердечный, зачем я тебя на воровской промысел взял? Не Сухмана, не Ушату, не кого-нибудь иного, а единственно тебя.
— Других дураков нет с тобой ночью по Днепру кататься, — буркнул Дунай.
— Не угадал. Увальни они все. Хоть и здоровущие, но увальни. А ты, только не обижайся, ловкостью мартышке подобен. Да и не пролезет Сухман в башенное окошко. Чрево не позволит.
— А я, полагаешь, пролезу? — с сомнением молвил Дунай.
— Кроме тебя, некому… Я бы никого больше в башню не послал, да уж больно мой лазутчик слабосилен. Не управится один. Сам подумай — всю княжью казну надо наверх, к окошку перетаскать, а потом вниз на веревке спустить. А это все же золото, а не лебяжий пух.
— Велика казна?
— Да уж не мала. Боюсь, целиком в челн не поместится. Остальное утопить придется.
— Рука не дрогнет?
— Душа, может, и дрогнет, а рука — нет. Главное, чтобы Владимир без гроша остался. А свою долю ты получишь, не сомневайся.
— Мы вроде за веру истинную радеем, а не за злато греховное.
— Хорошо сказано. Хотя злато само по себе не греховно. Как и сила молодецкая. Токмо один силу свою во зло ближнему употребляет, а другой во благо. Грех не в злате, а в нас самих… Да что мы все разговоры разговариваем! Бери веревочку шелковую и полезай наверх. До третьих петухов надобно управиться.
— С лазутчиком твоим… как быть? В подобных делах, сам понимаешь, как в страсти любовной Третий лишний.
— Есть у меня одно правило: близким зла не чинить, — веско произнес Добрыня. — Ни друзьям, ни слугам, ни псам, ни коням. Пора бы это тебе, витязь, знать…
…Ближе к полудню, когда большинство участников ночного пира еще почивали, по городу разнесся слух, что пропал княжеский ключник Буд, он же Блуд. Владимир Святославович хоть и гневался, но некоторое время терпел. Слишком многим он был обязан старому кознодею [44], а говоря откровенно — великокняжеским столом, с которого Блуд, фигурально выражаясь, самолично стащил мертвое тело законного властелина, кстати, сочувствовавшего христианству.