Решительные действия начались только под вечер. Блудова дворня толком пояснить ничего не смогла. Хозяин в своих действиях никому не отчитывался, и по примеру иных знатных горожан частенько пользовался потайным ходом. Ключи, личная печать и другие служебные атрибуты в доме отсутствовали.
Зато стража на Ояшских воротах сообщила, что глубокой ночью город покинул человек, с ног до головы закутанный в черный охабень [45]. При выезде он лик не открыл, имя не назвал, но предъявил княжий перстень, коими в Киеве владели считаные люди. За всадником последовал небольшой, но изрядно нагруженный обоз. Кто-то успел заметить, что на последней из упряжных лошадей красовалось тавро боярина Буда.
Само собой, что досматривать поклажу столь важной особы стражи не посмели, за что и были в полном составе отправлены на княжескую конюшню, где каждый получил соразмерное проступку количество плетей. Быстро снарядили погоню, но она не дала никаких результатов. Буд (если это был, конечно, он) и его загадочный обоз как в воду канули.
Тогда отчаялись на крайнюю меру. К казначейской башне подтянули порок [46], который с двадцать пятого удара развалил одетые железом ворота.
Внутри башни впервые за много лет гулял сквозняк, и это не предвещало ничего хорошего. Нельзя сказать, что казна была разорена дотла. Остались меха, осталось серебро, остались заморские ткани, осталось мышиное дерьмо.
Пропали только золото и драгоценные каменья, но эта пропажа во сто крат превосходила уцелевший остаток. Великий князь был разорен.
Без промедления учинили сыск. Почти сразу обнаружилось окошко с выпиленной решеткой и свисавшая вниз веревочная лестница. Иные улики напрочь отсутствовали.
Казначейская стража, конечно же, вспомнила вирника Добрыню, сутки назад доставившего в башню бочонок, якобы содержавший немалые ценности. Это косвенно подтвердил и томившийся в порубе опальный посадник, факт своих злоупотреблений признавший, но попутно обвинивший Добрыню в таких малодоказуемых грехах, как волхование, чернокнижие и пристрастие к греческой вере.
Нашелся и упомянутый бочонок. В его опустевшем нутре чудом сохранилась прилипшая к смоле одна-единственная монетка — куфический дирхем.
Соглядатаи, с некоторых пор ходившие за Добрыней по пятам, сообщили, что боярин, возвратившись прошлой ночью домой, затеял пир, длившийся почти до утра. Проводив гостей, он свое жилье больше не покидал, а в настоящее время находится в состоянии глубокого похмелья, с которым борется посредством парной бани и кислых щей.
Последними о горестном происшествии узнали варяги, жившие в Киеве особняком, как вороны среди грачей и галок.
Люди они были простодушные, чувств своих скрывать не умели и в неистовство впадали по самому пустяковому поводу. Прослышав о банкротстве князя, которому они верой и правдой служили уже не первый год, варяги незамедлительно двинулись к его палатам. Оружие они прихватили не со злым умыслом, а потому, что просто не имели привычки с ним расставаться.
По пути к варягам присоединилось немалое количество киевлян, особенно голытьба со Щековицы. Некоторые, наиболее предусмотрительные, прихватили с собой порожние телеги.
Однако великий князь оказался не лыком шит и успел заранее покинуть город, увозя с собой всех домочадцев женского пола и все движимое имущество, кроме винных запасов
Варяги ворвались к княжеские палаты, словно в сарацинскую крепость, отколотили челядь, изгадили внутренние покои и вылакали вино, до которого, как и все варвары, были весьма охочи. Заодно досталось и нескольким расположенным по соседству боярским хороминам, а в особенности — боярским дочкам и снохам, что, впрочем, подавало надежду на грядущее улучшение невзрачной полянской породы.
Вскоре мстительный пыл варягов поугас, чему в немалой степени способствовали добрые иноземные вина, в отличие от местного пойла вызывавшие не тупое остервенение, а благодушное веселье.
Тогда на смену воинам севера пришла терпеливо дожидавшаяся своего часа киевская чернь, все повадки которой подтверждали справедливость поговорки «После львиной тризны остаются кости, после шакалов — ничего».
На следующий день к варягам прибыл гонец от Владимира, просивший отсрочки с выплатой жалованья. Срок оговаривался не то что смешной, а просто издевательский — год и один день. Даже рыночным попрошайкам было понятно, что столь долго варяги в Киеве прозябать не собираются. Предоставляемые ими услуги (ликвидация и учреждение государств, замирение народов и внутридинастические разборки) пользовались в Европе повышенным спросом.
Посовещавшись между собой — а были они народом на редкость демократичным, — варяги потребовали от князя достаточное количество мореходных ладей, беспрепятственный проход в греческую землю и рекомендательную грамоту к императору.
Князь, находившийся на безопасном расстоянии, а потому не чуравшийся некоторого зубоскальства, ответил: «В пределах киевских владений вам везде скатертью дорога, ладьи ищите сами, а нет, так плывите на бревнах, как деды ваши плавали, зато с грамотой задержки не будет».
И действительно, искомая грамота вскоре явилась — составленная по всем правилам тогдашнего дипломатического протокола и снабженная висячими печатями-буллами.
Текст ее, к сожалению, недоступный пониманию варягов, однажды сделавших для себя однозначный выбор между мечом и пером, гласил:
«Братья мои, кесари византийские Василий и Константин, примите на службу сих ратных людей, прежде мне служивших. Расточите их по разным дальним местам, но в город не пускайте, ибо натворят они там много бед, как у меня натворили. Список главных смутьянов прилагается…»
Не прошло и двух дней, как варяги уже грузились на челны, струги и дубы, собранные по всей округе. Кроме мехов, съестных припасов и вина, брали они с собой в лодки наложниц, лошадей и свиней.
Горожане, высыпавшие на берег и вооруженные чем попало, но в основном вилами и дрекольем, им в этом не препятствовали. Заранее было известно, что кони порченые, а девки чесоточные. О свиньях, конечно, жалели, но что уж тут поделаешь! И свинье не заказано узреть стены Царьграда.
С левого берега за эвакуацией зорко наблюдал конный дозор печенегов.
Едва только последняя варяжская посудина, сопутствуемая проклятиями киевлян, скрылась за изгибом Днепра, как степняки во весь опор поскакали в ханскую ставку.
Спустя некоторое время, когда в брошенном князем и покинутом варягами городе еще не было иной власти, кроме власти страха и насилия, Добрыню нaвестил тот самый молодой витязь, который в полном безмолвии присутствовал на достопамятном пиру, положившем начало всем неприятностям Владимира.
— Долго ты пропадал, Мстислав Ярополкович, — сказал ему Добрыня, как равный равному. — Я уже беспокоиться начал.
— Кони далеко занесли, — ответил юноша, вид имевший томный, но глаза не по годам цепкие — Да ты и сам тому виной. Будь моя воля, Блуд болтался бы на первой встречной осине, или пускал пузыри в болотном бочаге.
— Не ожесточай душу, Мстислав Ярополкович. Ты ведь еще только начинаешь жить, зачем лишний грех на душу брать… Лучше поведай, как дело было. Признал тебя Блуд?
— Еще бы ему меня не признать! Я в детстве у него на коленях сиживал. За бороду таскал. Опричь того все говорят, что я ликом в отца уродился. Разве не так?
— Так… — Добрыня пристально глянул на молодца. — Хотя и разные вы. Отец твой блаженным был, муху боялся обидеть. Не человек, а ладан благоуханный. Хоть к ране прикладывай… Ты совеем другой.
— Колючка ядовитая? — усмехнулся юноша.
— Нет. В голубином гнезде сокол вылупился. Но к добру ли это чудо… Однако мы отвлеклись. Как прошла встреча старых знакомцев?