дорогах скуют, сразу и выступлю. Встречное условие будет только одно. Пускай они Катьку построже стерегут, а еще лучше — каким-либо способом отрешат от жизни. Нельзя ей, змее подколодной, доверять. Такую стервозу только немецкая земля способна родить.
— Пока сие невозможно. — Барков развел руками. — Приговор низложенной императрице по английскому примеру вынесет всенародный суд. Они-то своего короля не пощадили… Возни, конечно, много будет, но зато потом никто не посмеет упрекнуть тебя в жесткосердии и самоуправстве.
— Ох, не доведет вас это чистоплюйство до добра. — Пугачев презрительно скривился. — Курицу зарубить брезгуете, а страной собираетесь править. Пташки милосердные! Ну ничего, с божьей помощью наведем порядок в России-матушке. Не мы Европе будем кланяться, а она нам. Вот тогда и сочиняй свои хвалебные оды. Нам для душевной услады, себе для пропитания телесного. Золотом за них будешь осыпан.
— Дожить бы. — Барков мечтательно закатил глаза. — А то последние штаны в самом неподходящем месте прохудились.
— Штаны мы тебе, так и быть, пожалуем. Дабы в дальней дороге не отморозил причинное место. Само собой, и провиант получишь. Вина не ожидай. Знаю я твою пагубную склонность к сему зелью. Еще заедешь не в ту сторону.
— Мне бы. батюшка, какими-нибудь бумагами от тебя запастись. А то в Петербурге власть столь же недоверчивая, как и здесь. Заподозрят, что я дальше Тосно никуда не ездил, а там целый месяц бражничал.
— За бумагами к Бизяеву обратись.
— А не продаст, хлыщ дворянский?
— Не успеет. Сегодня я ему полную отставку дам. И от должности, и от земной юдоли. Надокучил, ферт дворцовый.
— Тогда я, батюшка, поспешу. Дабы первого твоего советника живым застать. И самому отсель целехоньким уйти. Вдруг ты передумаешь! Нрав-то у тебя, как я погляжу, переменчивый, будто ветер- шелоник.
— О себе не беспокойся. Уйдешь. Мне ты покудова живым полезней… Только напоследок есть у меня к тебе один вопрос. Мы ведь уже не первый год знаемся, так?
— Так.
— Был я в ту пору для всех простым казаком и скитался по свету в поисках куска хлеба. Знали про меня от силы два десятка ближайших товарищей. А ты, безбедное петербургское житье оставив, зачал рыскать в степях между Волгой и Яиком, у всех встречных людишек выспрашивая: не знает ли кто человека по прозванию Емельян Пугачев. Было такое?
— Было, не спорю. — чуть помедлив, ответил Барков.
— Ведь никаких достоинств за мной тогда не водилось, а про царское свое происхождение знал я один. Чем же я тебе интересен был? Отвечай прямо, не лжесловь. Гнева моего можешь не опасаться.
— К чистосердечному признании, батюшка, принуждаешь? Что же, изволь… Нагадала мне однажды цыганка, что погубит Россию донской казак Емельян Пугачев, бывший хорунжий. Вот я ради безопасности своего отечества и радел.
— Убить меня, стало быть, стремился?
— Имелось такое намерение, отрекаться не буду.
— Почему же ты не исполнил его? Удобных случаев, поди, хватаю.
— Случаев хватало, да смысл пропал… Если в половодье река запруду подмывает, то любая капля может стать последней. И совсем не важно, как ту роковую каплю кличут — Емельяном Пугачевым, Афанасием Хлопушей, Иваном Чикой, Максей Шигаевым или Адылом Ашменевым. Один хрен — не устоять запруде.
— Это надо так понимать, что среди других бунтарей я тебе самым пристойным показался?
— По сравнению с Хлопушей или Грязновым ты, батюшка, просто голубь.
— За откровенный ответ хвалю. Больше ни о чем пытать не буду. Ступай с богом. Может, когда еще и свидимся.
— Непременно.
Поклонившись, Барков стал пятиться к дверям, но внезапно выпрямился и лукаво ухмыльнулся.
— А помнишь, батюшка, наши недавние рассуждения про манифесты? Дескать, для вящей доходчивости их лучше бы потешными виршами излагать. Вот тебе стихотворный пересказ манифеста о борьбе с воронами:
Власть мятежников, по слухам, простиралась только до Лобни, а петербургские вольнодумцы — опять же по слухам — дальше Чудова нос не совали.
Огромное пространство, расположенное между этими географическими точками, ныне представляло собой нечто совершенно неведомое, сравнимое разве что с далекой камчатской землей, лишь недавно в самых общих чертах описанной солдатским сыном Степаном Крашенинниковым.
Вполне вероятно, что там — не на Камчатке, а в Тверской и Новгородской губерниях — уже от веры Христовой отреклись, и поклоняются, как в давние времена, мерзостным идолам, или вообще камням да ямам.
Проверить достоверность этих пересудов, а заодно и посетить северную столицу мешало то обстоятельство, что московские ямщики, прежде славившиеся своей безрассудной смелостью, нынче как-то присмирели и от столь выгодного предложения отказывались наотрез. Не помогали даже щедрые посулы Баркова, обещавшего несуразно высокую мзду аж в двадцать пять рублей серебром.
— Добавь еще полстолько, покупай мою кибитку вместе с лошадьми и езжай сам, куда душа пожелает, хоть до моря-окияна, — огрызались ямщики, по обычаю своей профессии изрядно пьяные.
Можно было, конечно, добраться до Петербурга и верхом, благо, справная лошаденка имелась, но Барков собирался прихватить с собой довольно увесистый груз.
Весь вечер он шлялся по кабакам, где имели привычку собираться труженики вожжей и кнута, поставил ради знакомства немалое количество шкаликов, стал очевидцем нескольких драк, купил из-под полы пару хороших турецких пистолетов, но ни о чем конкретном так и не договорился. Ехать за двадцать пять рублей на верную смерть никто не соглашался.
Сам Барков, памятуя о своей пагубной страсти, спиртным старался не злоупотреблять, хотя кое-что в себя, конечно, принял — и вина, и водочки, и пива. В очередной раз выбегая по малой нужде из кабака, он был остановлен неизвестным человеком, одетым не по погоде — в лакированные ботфорты и щегольскую шляпу с пером.
Прикрывая лицо краем плаща, он простуженным голосом спросил:
— Сударь намеревается ехать в Санкт-Петербург? — Выговор и все повадки выдавали в нем дворянское воспитание.
— Намереваюсь, но пока без особого успеха, — ответил Барков, старательно исполняя то дело, ради которого здесь оказался, что на пронзительном ветру было не так-то просто.