Обычно ее голос напоминает шипение бекона на сковородке. Но сейчас она завывает, разразившись потоком брани. В ее воплях я могу разобрать лишь: «Kaput, kaput».
— Капут, она совершенно права, — замечает Старик.
Томсен подносит ко рту бутылку коньяка и присасывается к ней, как ребенок к материнской груди.
Меркель спасает ситуацию. Он залезает на стул и с упоением принимается дирижировать хором, поющим рождественскую кароль: «О благословенная пора Рождества…» Мы все с воодушевлением подпеваем.
«Мадам» трагически заламывает руки. Ее вопли лишь изредка прорываются сквозь наше пение. Похоже, она готовится сорвать с себя расшитое блестками платье, но вместо этого она рвет на себе волосы, запустив в прическу пальцы с ногтями, покрытыми темно-красным лаком, верещит и выбегает вон.
Меркель падает со стула, и хор распадается.
— Настоящий дурдом! Боже, сколько шума! — говорит Старик.
В любом случае, думаю я, надо будет взять с собой теплый бандаж на поясницу. Ангора. Первоклассная вещь.
Хирург флотилии усаживает Моник к себе на колени; правой рукой он обнимает ее за зад, а в левой держит правую грудь, как будто взвешивает дыню. Пышнотелая Моник пытается прикрыться тем, что на ней осталось из одежды, визжит, вырывается из его объятий и задевает патефон, иголка которого проскакивает поперек бороздок пластинки, издав глухой пукающий звук. Моник истерично хихикает.
Хирург молотит кулаками по столешнице, пока бутылки не начинают подпрыгивать. Он пытается не засмеяться и краснеет, прямо как индюшачий гребень. Кто-то, подкравшись сзади, обвивает его шею руками, словно стараясь обнять, но когда руки разжимаются, галстук хирурга оказывается отрезанным по самый узел, причем сам он этого не замечает. Лейтенант, вооруженный ножницами, уже успел укоротить галстук Саймишу, а затем и Томсену. Моник, видя это, опрокидывается на спину на сцене. У нее истерика. Разойдясь вовсю, она без остановки болтает в воздухе ногами, показывая всем, что под платьем на ней одеты лишь крошечные черные трусики, которые одновременно служат и поясом для чулок. Белзер по прозвищу «Деревянный глаз» уже схватил сифон и направляет сильную струю воды ей прямо между ног. Она визжит, как дюжина поросят, которых ущипнули за хвостики. Меркель замечает, что его галстук стал короче, Старик называет происшедшее «внезапной атакой на концы», и Меркель, схватив недопитую бутылку коньяка, запускает ею в живот обрезавшему галстуки, заставив того согнуться пополам.
— Отличный бросок — точно в цель, — одобрительно замечает Старик.
В ответ по воздуху летит кусок декоративной решетки. Мы дружно пригибаемся, за исключением ухмыляющегося Старика, который и не думает пошевелиться.
Пианино проглатывает очередную порцию пива.
— Шнапс приводит к им-по-тен-ции, — заикается Томсен.
— Снова в бордель? — интересуется у меня Старик.
— Нет. Просто спать. Хотя бы пару часов.
Томсен, невзирая на трудности, встает на ноги:
— Я — с вами — гребаный притон — пошли — лишь ошвартуюсь в клозете, отолью как следует на дорожку!
Стоило выйти в распахнувшуюся дверь, как по моим глазам ударил ослепительно белый лунный свет. Я не ожидал увидеть свет, мерцающий, как расплавленное серебро. В лучах этого холодного сияния пляж вытянулся бело-голубой полосой; улицы, дома, все вокруг купалось в ледяном, похожем на неоновое, сияние.
Бог мой, я никогда не видел такой луны раньше! Круглая и белая, как головка сыра камамбер. Светящийся камамбер. Можно было вполне свободно читать газету на улице. Вся бухта походила на сплошной блестящий кусок серебряной фольги. Огромный рулон, искрящийся неровностями металла, развернут от побережья до самого горизонта. Серебристый горизонт на черном бархате небосклона.
Я прищурил глаза. Остров кажется темной спиной карпа посреди ослепительного блеска. Труба затопленного транспорта, остаток мачты — все детали острые, как лезвие ножа. Я опираюсь на низкую бетонную стену, ощущая ладонями ее шероховатость. Невероятно. Я могу различить запах герани в цветочных ящиках, каждого цветка по отдельности. Говорят, что ипритовые бомбы [8] пахнут геранью.
Какие тени! Рокот прибоя по всему пляжу! Я ловлю себя на том, что думаю о донных волнах. Сверкающая, искрящаяся в лунном сиянии поверхность моря качает меня вверх и вниз, вверх и вниз. Собака лает, или это лает луна…
Где новоиспеченный рыцарь Томсен? Где его черти носят? Назад, в «Ройаль». Воздух внутри можно ножом резать.
— Куда подевался Томсен?
Ударом ноги я распахиваю дверь в уборную, стараясь не прикасаться к латунной ручке.
Томсен лежит на полу, вытянувшись на правом боку, в огромной луже мочи; рядом с его головой куча блевотины, которая запрудила мочу в сточной желобе. На решетке, перегораживающей слив, еще одна большая куча. Правая сторона лица Томсена покоится в его блевотине. Там же болтается Рыцарский крест. У его рта пузыри — он пытается что-то произнести. Из-за бульканья я разбираю:
— Сражайтесь — победа или смерть. Сражайтесь — победа или смерть. Сражайтесь — победа или смерть.
Еще немного, и меня тоже вырвет. Ко рту подкатывает ком.
— Вставай! Поднимайся на ноги! — выдавливаю я, стиснув зубы и хватая его за воротник. Я не хочу пачкать руки в этом дерьме.
— Я хотел — хотел — сегодня я хотел — трахнуться по-настоящему, — бормочет Томсен. — Теперь я не в состоянии ничего трахнуть.
Появляется Старик. Мы поднимаем его за руки, за ноги; то волоча, то неся его, мы как-то вытаскиваем его из дверей. Правая сторона его униформы насквозь мокрая.
— Помогите дотащить его!
Я больше не могу. Я опрометью бегу назад, в туалет. Одним сплошным потоком содержимое моего желудка выплескивается на кафельный пол. Конвульсивные спазмы сдавливают желудка. На глаза наворачиваются слезы. Я держусь за стену, выложенную плиткой. Мой левый рукав задрался, и я вижу циферблат наручных часов: два часа ночи. Черт! В шесть тридцать Старик заедет за нами, чтобы отвезти в гавань.
II. Выход в море
В гавань ведут две дороги. Командир выбирает более долгую, которая идет вдоль берега.
Воспаленными глазами я смотрю по сторонам, на зенитные батареи под пятнистыми камуфляжными сетками, различимые в сером утреннем свете. Указатели, показывающие путь к штабу — большие буквы и загадочные геометрические фигуры. Живая изгородь. Пара пасущихся коров. Разрушенная деревушка с церковью Непорочного Зачатия. Старые афиши. Обвалившаяся печь, в которой когда-то обжигали кирпичи. Две ломовые лошади, ведомые под уздцы. Поздние розы в заброшенных садах. Грязные серые стены домов.
Я часто моргаю, ибо мои глаза еще щипет от сигаретного дыма. Проезжаем первые бомбовые воронки; руины домов по бокам дороги говорят о приближении гавани. Груды металлолома. Трава, пожухшая под солнцем. Ржавые бочки. Автомобильное кладбище. Сухие подсолнечники, согнутые ветром. Старая серая прачечная. Кусок пьедестала — все, что осталось от памятника. Группы французов в баскских беретах. Колонны наших грузовиков. Дорога спускается к руслу мелкой речушки. Здесь, внизу, все еще стоит густой туман.
Из густой пелены выплывает понурая лошадь, тянущая повозку, чьи два колеса в рост человека. Дом, крытый глазурованной черепицей. К нему была пристроена веранда, теперь превращенная в груду