«Внимание!».
— Фокус со скатертью, — предупреждает наш шеф.
Труманн аккуратно, как веревку, скручивает один угол скатерти; на это уходит не менее пяти минут потому, что скатерть дважды вырывалась из его рук, когда он уже почти ухватил ее. Наконец свободной левой рукой он подает знак пианисту, который, судя по всему, уже неоднократно аккомпанировал ему в подобных случаях. Звучит тушь. Подобно штангисту, готовящемуся взять рекордный вес, Труманн тщательно расставляет ноги, мгновение стоит абсолютно неподвижно, глядя на свои руки, в которых зажат перекрученный угол скатерти, и вдруг, издав боевой клич первобытного человека, он энергичным движением руки почти полностью срывает скатерть со стола. Звон разбитого стекла, треснувших бутылок и разлетающихся на куски тарелок, каскадом посыпавшихся на пол.
— Дерьмо, вонючее дерьмо! — ругается он и бредет прямо по осколкам, хрустящим под его ногами. Нетвердой походкой он направляется в сторону кухни и орет, чтобы ему подали щетку и совок. Получив требуемой, под дикий хохот всех присутствующих он ползает между столами, оставляя за собой кровавые следы, и с мрачным видом сгребает мусор. Ручки щетки и мусорного совка моментально покрываются кровью. Два лейтенанта пытаются отобрать у Труманна его орудия труда, но тот упрямо стоит на своем: все должно быть убрано вплоть до последнего осколка.
— Убрать — все — сначала надо все убрать — дочиста — как на корабле…
В конце концов он опускается в свое кресло, и хирург флотилии вынимает из подушечек его пальцев три или четыре осколка. Кровь продолжает капать на стол. Затем Труманн проводит окровавленными руками по своему лицу.
— Клыки дьявола! — комментирует Старик.
— Да ни хрена страшного! — рычит Труманн, но разрешает официантке, с укором смотрящей на него, приклеить кусочки пластыря, который она принесла.
Но он, будучи не в силах просидеть спокойно и пяти минут, опять с трудом поднимается на ноги, выхватывает из кармана смятую газету и вопит:
— Если вам, придурки, больше нечего сказать, то вот — вот золотые слова…
Я вижу, что он держит: завещание обер-лейтенанта Менкеберга, который по официальной версии пал в бою, хотя на самом деле окончил свою жизнь совсем не боевым образом, попросту сломав шею. И шею он сломал где-то в Атлантике при спокойной воде лишь потому, что была чудесная погода, и он решил искупаться. В тот момент, как он нырнул с боевой рубки в океан, лодка накренилась в противоположную сторону, и Менкеберг свернул себе шею, ударившись головой о балластную емкость. Лебединая песня этого настоящего человека была опубликована во всех газетах.
Труманн держит газетную вырезку в вытянутой руке:
— Все равны — один за всех — все за одного — и вот что я скажу вам, товарищи, только решимость сражаться до последнего — последствия этой битвы мирового исторического значения — храбрость безымянных героев — величие истории — ни с чем не соизмеримое — выдающееся — вечная слава благородной стойкости и самопожертвования — высокие идеалы — нынешнее поколение и те, которые придут после — принесут свои плоды — показать себя достойными вечного наследия!
Держа в руке намокший, неразборчивый клочок газетной бумаги, он раскачивается взад-вперед, однако не падает. Подошвы его ботинок кажутся приклеенными к полу.
— Сумасшедший, — говорит Старик. — Теперь его ничто не остановит.
За пианино садится лейтенант и начинает играть джаз, но это никак не влияет на Труманна. Он продолжает надрываться:
— Мои товарищи — знаменосцы будущего — плоть и дух элиты людей, для которых «служение» — высший идеал — лучезарный пример для отстающих — смелость, которая победит смерть — внутренняя решимость — спокойное приятие судьбы — неудержимый порыв — любовь и верность такой глубины, которая непостижима для мелких душонок — дороже алмазов — выносливость — jawohl! — гордые и мужественные — Ура! — нашел свое последнее пристанище в глубинах Атлантики. Ха! Нерушимая дружба — на фронте и в тылу — готовность к полному пожертвованию. Наш любимый немецкий народ. Наш замечательный богом данный Фюрер и Верховный Главнокомандующий. Хайль! Хайль! Хайль!
Некоторые присоединяются к его приветствию. Белер свирепо смотрит на Труманна, как гувернантка на расшалившегося ребенка, резко встает, выпрямившись в полный рост, и исчезает, ни с кем не попрощавшись.
— Эй, ты, оставь мою грудь в покое! — вскрикивает Моник. Она обращается к хирургу. Очевидно, он стал слишком общителен.
— Тогда мне придется опять спрятаться под крайней плотью, — зевает тот, и окружающие оглушительно хохочут.
Труманн рухнул в кресло и закрыл глаза. Может, Старик все-таки ошибся. Он готов отключиться сейчас, прямо перед нами. Затем он вскакивает, как будто его укусил тарантул, и правой рукой выхватывает из кармана револьвер.
У офицера по соседству еще сохранилось достаточно способности быстро реагировать, и он бьет сверху вниз по руке Труманна. Пуля попадает в пол, едва не задев ногу Старика. Тот лишь качает головой:
— Из-за всей этой музыки даже выстрела не слышно.
Револьвер исчезает, и Труманн с угрюмым видом опять опускается в кресло.
Моник, которая не сразу поняла, что раздался выстрел, выпрыгивает из-за барной стойки, проплывает мимо Труманна и гладит его под подбородком, как будто намыливая его перед бритьем, затем легко запрыгивает на эстраду и стонет в микрофон: «В моем одиночестве…»
Боковым зрением я наблюдаю, как Труманн медленно встает. Все его движения кажутся разделенными на составляющие. Он стоит, хитро ухмыляясь и раскачиваясь из стороны в сторону по меньшей мере в течение пяти минут, пока не затихли рыдания Моник; затем, во время неистовой овации, он нащупал дорогу между столиками к дальней стенке; постоял немного, прислонившись к ней, и опять выхватывает пистолет, второй, на этот раз из-за ремня и орет: «Все под стол!» так громко, что на его шее вздуваются вены.
На этот раз рядом с ним нет никого, кто мог бы остановить его.
— Ну!
Старик просто вытягивает ноги и сползает из кресла вниз. Трое или четверо прячутся за пианино. Пианист упал на колени. Я тоже согнулся на полу, стоя на коленях как во время молитвы. Внезапно в зале повисает мертвая тишина — а затем один за одним раздаются выстрелы.
Старик считает их вслух. Моник под столом верещит таким высоким голосом, что ее визг пробирает до костей. Старик кричит: «Ну вот и все!»
Труманн расстрелял всю обойму.
Я выглядываю из-под стола. Пять лепных дам на стене за сценой лишились своих лиц. Штукатурка еще осыпается. Старик поднимается первым и, склонив голову набок, оценивает повреждения:
— Удивительная меткость, достойная ковбоя, — причем все выстрелы сделаны пораненными руками.
Труманн уже отшвырнул пистолет и расплылся в восторженной улыбке от до ушей:
— Наконец-то, ты согласен? Наконец-то эти преданные правительству немецкие коровы получили по заслугам, а?
Он просто в упоении от чувства собственного удовлетворения.
Воздев руки, визжа тонким фальцетом, как будто сдаваясь, чтобы спасти себе жизнь, появляется «мадам».
Как только Старик увидел ее, он опять сполз из кресла. «В укрытие!» — кричит кто-то.
Воистину удивительно, что этот старый фрегат, с избытком обвешанный парусами, до сих пор откладывал свое появление в этих водах. Она разрядилась по испанской моде: на висках наклеены накладные локоны, а в прическу воткнут переливающийся черепаховый гребень — ходячий кусок студня с жировыми складками, выпирающими отовсюду. На ногах у нее обуты черные шелковые туфли. Пальцы, похожие на сардельки, увешаны перстнями с огромными фальшивыми камнями. Это страшилище пользуется особой благосклонностью начальника гарнизона.